Изменить стиль страницы

Вон он, на холме, белый дворец эмира. Винтом вьется к нему дорога. По этой дороге проходил и Эверсманн. Видел сарбазов эмира, вооруженных кривыми саблями, фитильными ружьями и длинными пиками. Видел бухарскую артиллерию — двенадцать пушек на деревянных колесах. «Эх, голова два уха, — сердился начальник артиллерии по-русски. И, спохватившись, заканчивал по-узбекски: — Ты ружье к плечу приставь, а потом целься...» Начальник пушкарей Топчи-Баши был пленный русский солдат, и в какой-то далекой, снежной псковской деревушке его звали Трофимом.

Эверсманн был представлен самому эмиру Хайдар-хану — довольно молодому, скучающему человеку с нездоровым, оливкового цвета лицом. «Пожалуй, больная печень»,— отметил про себя Эверсманн. Купца представлял куш-беги — первый министр: Эверсманн подарил ему халат из полосатого кашемира и вылечил любимую жену от простуды.

К вечеру раб принес Эверсманну записку от куш-беги: «татарский купец» получал разрешение наместника аллаха на земле — да славится его благосклонность! — следовать с караваном в Кашгарию...

Но есть ли на свете защита от предательства? Может ли спасти от доноса знание языка, медицины, искусство фехтования или ловкость купца? Худой как кощей бухарец Назарбаев, который видел Эверсманна на оренбургском Меновом дворе, окликнул его у медресе Улугбека. Эверсманн сделал вид, что не слышит. Но Назарбаев впился в кяфира (1 Кяфир — неверный, безбожник, не-мусульманин.) как клещ. Он шел за «татарским купцом» до самого караван-сарая Абдулла-джан, где остановился Эверсманн, и отвязаться от него не было возможности. Верно говорят: когда счастье приближается, то его притянешь и волосом, а когда уходит, не удержишь и цепью За день до того, как караван, с которым Эверсманн должен был покинуть пределы бухарские и отправиться в Кашгарию, эмиру донесли, что купец и лекарь, которого он принимал при дворе и кому обещал высокое покровительство, на самом деле кяфир и русский подданный, оскорбивший основы ислама и правила веры. Эмир Хайдар-хан приказал немедля прирезать любопытного чужеземца, проникшего в благородную и священную Бухару. Но если ты хочешь достичь вершин превосходства, выслушай речь любящих советников, которые предупредят, охранят и защитят тебя от совершения рискованных поступков. Куш-беги посоветовал эмиру не спешить: надо убить купца без шума. Под Бухарой стоит русская миссия, которая через день-другой уходит на родину, и тогда могущественный русский падишах Александр не узнает о казни своего подданного. Эмир подумал и согласился...

Эверсманн ждал рассвета, чтобы выскользнуть из города. Он сидел на кошме, накинув на плечи два халата, и ловил каждый шорох: не идут ли убийцы? Он сделал все, чтобы опередить их: в один день свернул торговые дела, через подставное лицо купил скакуна и даже сумел сообщить русскому посланнику, стоявшему в Вабкенте с пятью пушками и двумя сотнями конвойных казаков, о своем положении.

Тихо было в караван-сарае, где Эверсманн прожил зиму. Он привык к непрошеным посетителям, которых, как на каждом постоялом дворе — в России, Германии или здесь, в Бухарин, — хватало, научился тонкому искусству, не нарушая гостеприимства, выпроваживать гостей. Привык к тому, что, как актер, все время должен играть вызубренную роль, временами и думая уже как татарский купец. Привык даже к клопам и блохам — а ими кишели все комнаты и лавки. Не мог привыкнуть только к постоянной сырости, которой дышали стены, потолок, пол и даже самый воздух.

Эверсманн достал чернильный прибор. Что же еще он не записал в дневнике? Обмакнул изгрызенный калам (1 Калам — тростниковое перо.) в тушь, задумался.

Зачем он так стремился в этот город? Ведь XIX век — век науки, просвещения, вольности — еще не дошел сюда. Сидя в Бухаре, начинаешь сомневаться: да какое же столетие на дворе? Пятнадцатое? Шестнадцатое? Есть ли на свете в самом деле Европа, недавно потрясенная великим Наполеоном? Существует ли Италия с ее небывалым воздухом, который излечил бы его грудь от простуды? А Германия, где он родился? Городок на холме с охотничьим замком. Аккуратно распланированные улицы. Каменные дома и мостовые. Из трактира слышна музыка... Правда ли, что он, Эверсманн, видел когда-то самого бессмертного Гёте? Кажется, он знает только Бухару, только эти сырые глиняные стены, и другой жизни не было. Чего он ждал шесть долгих лет? Может, прав был отец, назвав его намерение осуществить великое азиатское путешествие «Dummheiten» (1 Глупости (нем.).). Вот лежит перед ним дневник — верный его друг и спутник. В нем записано с точностью и старанием, что он узнал о растениях и камнях, животных и болезнях, промышленности и торговле, быте и нравах бухарцев. Пригодятся ли его записки кому-нибудь? Попадут ли вообще в Европу? Или будут доставлены эмиру в таком же кожаном мешке, как и его голова? Кому могут помешать его ученые записки? Что за проклятие тяготеет над ним?

Упорно скрипит тростниковое перо. Дневник надо закончить.

«...Нищие здесь в таком количестве, отличаются такой наглостью и кричат так громко, что вздумавший им подражать надорвал бы голос в первые же полдня. Любой анатом с удовольствием взялся бы за препарирование голосовых связок такого нищего. В собственной комнате в караван-сарае от нищих нет покоя. Они врываются, требуют денег, приговаривая при этом: «Разве у тебя нет бога?» Я часто отвечал: «Нет!» И так как они никогда в своей практике этого не слышали, то покидали меня с отвращением».

Как он был наивен тогда, в Дерпте. Изучать природу Азии под видом купца или лекаря?! Лечить чичак (1 Чичак — оспа.), вскрывать гнойники или торговать круглыми зеркальцами, хной, ожерельями из кораллов, каждую минуту ожидая, что кто-то донесет на тебя, и вот оно, кольцо, вдетое в бревно, и палач подтягивает за шею неверного... Ученый беззащитен перед деспотом. Рано или поздно это бы произошло. У медресе Улугбека, на площади перед Арком или у караван-сарая. Улугбек. Он тоже был ученый. Астроном. Математик. Кому он мешал? Собственному сыну, который сначала выгнал его из дому, а потом подослал убийц, чтобы они привезли ему голову отца. И они привезли...

Эверсманн снова взял калам. Мелким, но ясным и четким почерком записал: «Одному из этих бухарских нищих я сделал операцию бельма. Она повергла здешних врачей в трепет, а меня наградила верным, но несколько назойливым другом. Дервиш таскается за мной целыми днями, отгоняя попрошаек. Он из влиятельного здешнего ордена накшбендиев. Кажется, и сейчас я слышу его шаги...»

Здесь запись обрывается.

Благоуханным весенним утром по улицам Бухары промчался на аргамаке рослый всадник в белой чалме и парчовом халате. «По делам эмира и государства!» — крикнул он сонному стражнику в красной куртке, бросив на землю серебряную теньгу. Стражник поспешно отомкнул замок огромным ржавым ключом. Заскрипели тяжелые ворота. Они открывались медленно, но шире и шире становилась полоска неба за ними, уже видна и дорога, розовая у горизонта.

Свобода. Но почему так пусто на душе?

Нет, не тем покидал золотую от пыли утреннюю Бухару всадник, каким он вступил в нее полгода назад. Иначе он думал, иначе рассуждал, иначе грустил и любил. Он увидел безмерный горизонт Азии, как бы новую планету, для изучения которой не хватит не только одной его жизни... Нечто большее, нежели дорогой для него ореховый посох, сделанный на заре туманной юности, оставлял «купец» в Бухаре. Иллюзии? Молодость? Эверсманн убегал от смерти, с каждым фарсахом (1 Фарсах — мера длины.) приближаясь к тому своему образу, который знаком не одному поколению зоологов и историков науки: суховатый профессор Казанского университета, натуралист с мировым именем, в чью честь многие формы млекопитающих, птиц, рептилий и растений названы «eversmanni», состоятельный человек, строгий, но справедливый отец пятерых детей. Разве мог он представляться татарским купцом и истинным мусульманином? Лечить от простуды жену первого бухарского министра? Наконец, бежать из древнего города, спасая свою жизнь? Да с ним ли это было? Натурологом, доктором медицины, философии, изящных искусств и членом разных ученых обществ Эдуардом Александровичем Эверсманном? Когда? В какой жизни?