Изменить стиль страницы

— У меня нет револьвера!

— Знаю, что нет. Но он у тебя был. Тебе дал его Тонин. Ты стрелял из него. Куда ты его спрятал?

— У меня не было револьвера, — сказал Павлек.

Несколько мгновений Паппагалло пронизывал его сердитым взглядом. Потом полез в ящик стола, вытащил листовку и сунул ему под нос.

— А это тебе знакомо?

— Нет.

— Нет? Ее нашли в твоих книгах. Будешь еще отпираться?

Павлек молчал.

— Кто тебе ее дал?

— Никто. Она не моя.

Инспектор стискивал зубы, с трудом сдерживая ярость.

— Я хотел тебе помочь, а ты водишь меня за нос! — закричал он. — Нам все известно! Все, «черный брат»! Вы распространяли листовки антигосударственного содержания. Вывесили словенский флаг. Собирались налепить на стены домов призыв к восстанию. Это государственное преступление! Преступление, которое карается смертной казнью. Смертной казнью! Мы вас повесим… Только полное признание и раскаяние могут спасти вас…

У Павлека задрожали колени. Однако не от страха перед смертью, а от сознания, что все раскрыто.

— Будешь говорить? — грозно спросил инспектор.

Павлек только покачал головой: у него пропал голос.

Паппагалло нажал кнопку звонка. Вошел Бастон и вопросительно посмотрел на инспектора.

— Не хочет говорить, — сказал Паппагалло. — Ничего не делал. Невинной овечкой прикидывается! Черное за белое пытается выдать. Но у нас есть способ развязать ему язык, — угрожающе проговорил он и обернулся к Павлеку: — Не я буду тебя бить. И не господин Бастон будет тебя хлестать, а твое собственное упрямство…

Агент взял со стола трость, рассек ею воздух и с видом палача стал перед Павлеком. Тот прикрыл руками лицо, сгорбился, напрягся и затаил дыхание в ожидании первого удара.

17

Перо отказывается описывать подробности истязаний, которым подвергались «черные братья». О том, как из ребят выбивали признание, можно было бы написать еще много страниц, но лучше я опущу их. Все были достойны сочувствия. Даже Нейче. Трудно судить его слишком строго. Он был неплохой мальчик, только трусишка и ребячлив не по возрасту, дальше своего носа ничего не видел. С таким характером не легко стать героем, даже и вступив в общество «черных братьев».

Его, разумеется, не выпустили, как обещали, хотя он все рассказал, и он долго горько плакал. Как и всех, его тоже посадили в одиночку. Это была тесная темная камера без окна, лишь над дверью была отдушина, в которую проходил воздух. Днем здесь стояла мертвая тишина, словно его закопали глубоко под землю. Почти каждую ночь раздавался скрип дверей — это мальчиков водили на допрос. Сквозь стены доносились звуки ударов, крики и рыдания. От этих страшных голосов Нейче била дрожь, он не мог их слышать. Он затыкал уши, бросался ничком на деревянный лежак и дрожал как в лихорадке.

Иногда два-три раза в ночь скрипела и его дверь. Нейче водили на очную ставку. То с Ерко, то с Тонином, Павлеком или Филиппом, и он должен был повторять то, в чем уже признался. Это было самое страшное. Он трясся как тростинка на ветру, глаза молили о прощении. Ребята были избиты так, что едва держались на ногах. В их взглядах он читал удивление, угрозу, презрение. Его показания заставили их признаться. Всех, кроме Ерко. Ерко настолько измучили допросами и истязаниями, что он еле-еле волочил ноги, от него осталась одна тень.

Признанием «черных братьев», подтвердивших показания Нейче, закончилась лишь первая часть следствия, тут же началась вторая, а с ней и новые муки. Паппагалло, произведенный тем временем в комиссары, не верил, что ребята действовали самостоятельно. Он считал их обычными уличными сорванцами, сорванцам же пристало играть в индейцев и разбойников, а не в заговорщиков. Он хотел во что бы то ни стало докопаться, кто их подбил на это дело, кто снабжал их деньгами и руководил ими. Ему чудился за всем этим большой заговор, представляющий серьезную опасность для государства. И он весь горел от нетерпения и жажды деятельности.

Однако ни от одного из мальчиков нельзя было добиться показания на этот счет; даже из такого зайца, как Нейче, не удавалось ничего вытрясти… Не помогали ни посулы, ни угрозы. Напрасно размахивал своей тростью Бастон, верой и правдой служа отечеству. Каждый удар вызывал у Нейче лишь потоки слез.

— Говори, кто вас научил? — нашептывал ему на ухо Паппагалло. — Кто давал вам деньги? Будешь говорить?

— Да, да!

Трость замирала.

— Ну, говори же! Кто?

Нейче стоял перед комиссаром в полной растерянности, не зная, что сказать, что сделать. Кто научил? Никто! Но ему не верили. Назвать тетю? Или толстого пекаря на углу улицы, куда он ходил за булками? Или отца Тонина? Хозяйку Павлека госпожу Нину? Он мало кого знал в городе. Назвать кого придется, лишь бы освободиться, нельзя, это было бы ложью. И все равно это обратилось бы против него. Выхода не было…

Его снова отводили в камеру, и через минуту до него доносились крики Тонина…

Больше, чем на трость Бастона, Паппагалло рассчитывал на голод и жажду. «Черные братья» с первого дня заключения не получали ни крошки хлеба, ни капли воды. Постепенно желудок привык к отсутствию пищи и затих. Мальчики вконец ослабли, колени тряслись, голова кружилась. Но тяжелее голода, хуже любых побоев была жажда. Пересохшее горло, казалось, заполнял песок, язык прилипал к нёбу. Они не могли думать ни о чем, кроме воды. Во сне им виделась вода, широкой журчащей струей льющаяся мимо рта. Они вертели головой, пытаясь поймать языком хоть каплю. Они испытывали одно желание — напиться досыта, а там хоть и умереть…

На четвертый или пятый день им дали соленую рыбу. Прекрасная еда, если ее есть чем запить. Нейче жадно вонзил зубы в розоватое мясо. Утолив первый голод, он решил, что жажда несколько ослабла. Но это продолжалось мгновение. Тут же он почувствовал, что жажда стала еще сильнее, чем прежде, она жгла все нутро огнем и мутила разум.

Спотыкаясь, он доплелся до двери и забарабанил по ней кулаками.

— Воды! — глухо и хрипло вырвалось из его горла. — Воды! Воды!

Он окончательно изнемог, ноги больше не держали его. Язык распух; ему казалось, что он сейчас умрет. Нейче упал на доски, зарылся лицом в ладони, дергался всем телом и стонал.

— Воды, воды, воды! — твердил он одно слово. В конце концов язык перестал ему повиноваться, и слышался лишь невнятный стон.

В коридоре заскрипели двери. «Черных братьев» снова попели на допрос, но теперь не было слышно ни ударов трости, ни криков. Стояла грозная тишина.

Пришли и за Нейче. Голова кружилась отчаянно, ноги не слушались. Чтобы не упасть, он держался руками за стены. Губы его все время тихо повторяли: «Воды, воды…»

На этот раз в камере пыток кое-что изменилось. За столом сидел пожилой, седовласый господин с гладко выбритым, неподвижным лицом и прищуренным левым глазом. Он смерил Нейче холодным взглядом. Рядом с незнакомым господином сидел Паппагалло, выражение лица его было мягче, чем обычно. Бастон расположился у стены, без трости, руки он держал за спиной. На краю стола стояла кружка с молоком, на нее Нейче и уставился жадным взглядом.

— Садись, — сказал ему Паппагалло.

Нейче сел, едва на него взглянув. Глаза его были прикованы к кружке с молоком.

— Хочешь пить?

Мальчик кивнул, в глазах его засветилась надежда.

— Сейчас будешь пить, — добродушно проговорил комиссар. — Но прежде ты должен все рассказать! Сам знаешь, что нас интересует. Повторять не буду.

Невыносимая жажда, вид молока и условие, которое он не в силах был выполнить, сломили Нейче. Он отчаянно, безутешно зарыдал, сложил в мольбе руки, глаза его были полны укора и грусти, словно глаза подстреленной косули в последние мгновения жизни.

— О-о-о, я ничего больше не знаю! — вырвался у него из горла хриплый, прерывистый крик. — Я все… сказал… О-о-о, я все сказал!.. Все…

Слова прерывались громкими всхлипами.

Паппагалло оглянулся на седовласого господина и чуть заметно пожал плечами, как бы говоря: не знаю, что и делать. Тот некоторое время пристально смотрел на Нейче, потом сделал решительный жест рукой и опустил глаза на стол.