Изменить стиль страницы

Матери дети лишились давно. Она умерла в родах, когда на свет появилась Карлота. То был ужасный день; Хуана с балкона смотрела, как увозили покойницу. Катафалк тронулся, и похоронное шествие двинулось вслед за ним — медленно, как бы через силу. Слышно было монотонное, словно церковная служба, пение; сыпали искрами свечи, оставляя на земле ручейки застывшего воска. Хулио был еще совсем маленький, вряд ли он понимал значение процессии. В доме показались незнакомые лица — дальние родственники, которые только по таким грустным поводам и являются. В воздухе стоял душный запах цветов. Гардении, далии благочестиво заглушали холодные испарения смерти. Мальчику велели не шуметь и не бегать по коридору. Игрушки просить в такой день тоже нельзя. Хулио никак не мог уразуметь, почему все такие грустные, если мама идет на небо. Траурный костюмчик он надел без всякого восторга и замкнулся в упорном молчании, пока — видя, что Хуана плачет, — не разрыдался сам. Лишь тогда его увели в другую квартиру играть со сверстниками.

На пятнадцатилетнюю Хуану легла нешуточная ответственность — незаметные, мелочные, молчаливые и героические домашние дела. Она должна была следить за всем, быть повсюду. Подбадривать отца, заботиться о детях, вести тетрадь расходов и рассеивать по возможности хмурую тоску первых дней, пока время не сгладит немного горечь утраты. Дети шумели, заливались радостным смехом, а если плакали, то из-за вещей, более близких к ним, чем смерть, и в конце концов жизнь взяла свое. Воспоминания уже не причиняли такой боли — единственный верный признак забвения. Дети быстро привыкли к тому, что Хуана заменила им мать. Как у настоящей заботливой матери, они просили у нее поцелуев и маленьких нежностей — эти мимолетные, но искренние ласки оставляют надолго след в нашей жизни.

Балкон барселонской квартиры был немым свидетелем бегущих годов. Хулио и КарлОта, ликуя, выбегали туда из гостиной. На балконе, становясь на цыпочки, чтобы лучше видеть улицу, они замечали, как выросли; балкон пробуждал в них надежды и мечты о путешествиях, когда они стояли, просунув маленькие ноги между прутьев решетки. Рождественские праздники наполняли балкон шумным весельем. В крещенский сочельник дети, наученные Хуаной, выставляли на балкон свои башмаки, полные ячменя — корм для верблюдов королей — волхвов. Хуана заглядывала им в глаза, горевшие восторгом, изумлением, верой в ее слова. На вхождение Христа в Иерусалим освященную пальмовую ветвь привязывали к прутьям балкона серебряным шнурком. Дети визжали от восторга, с трудом сдерживая буйную радость, как в этот святой день сдерживали они ее и в церкви, куда приходят одни лишь дети, как пришли некогда к спасителю — с невинной молитвой на устах. В процессии тела господня для них вместе с серпантином разворачивался волшебный мир. Застыв от изумления, глядели они на плывущие над толпой гигантские фигуры, на все это чарующее зрелище, будившее их воображение, и сосали липкие мятные карамельки, пока старшие в перерывах между болтовней пили приторный малиновый сироп.

Балкон был неотъемлемой частью их жизни. Веселой песней, звучавшей в ночь на Ивана Купала под треск костров и разрывы петард. В ясные летние вечера дети выбегали на балкон считать звезды и прятать их на дне своих глаз, как морские песчинки. От балкона отскакивало эхо уличной шарманки, крутившей свои наивные мелодии, песню на все случаи жизни, на все времена. На балконе больше всего нравилось детям слушать сказки про принцесс и трубадуров, которые Хуана рассказывала им, не меняя ни единого слова — у Хулио и Карлоты была замечательная память, и они не допускали переделок в тексте, который выучили наизусть, словно под диктовку собственных сердец.

Так мало — помалу Хуана наконец утратила всякий интерес к своей жизни. Она прогнала от себя мечты пятнадцатилетней девочки, те мечты, с которыми она просыпалась в весен нее утро, жадно впивая глоток за глотком крепкий запах весны. Она целиком отдалась труду и смотрела на окружавший ее мирок как на единственно возможный. В другой атмосфере она бы задохнулась; она бы погибла, если бы пришлось оставить привычную мирную жизнь, размеренную, как тиканье стенных часов в столовой, отмечавших бег равнодушного времени. Она чувствовала себя счастливой, потому что не надеялась на счастье, даже не помышляла о нем. Смех, жалобы, горе и радости детей стали ее собственными; безмятежное спокойствие отца — ее собственным спокойствием. В душе ее родилось особое чувство ответственности, самопожертвования, которое даже нельзя назвать чувством долга, потому что оно сильнее, чем долг; ее жизнь была как бы привязана ко всему этому, и каждый час, каждая минута, каждый день делали еще прочней незримые, по глубокие узы.

Незаметно проходили годы. Лишь однажды Хуана внезапно ощутила их бремя — как если бы на календарях собрались все оторванные листки, как если бы вернулись все зимы, безвозвратно унесенные ветром. Встреча с человеком, которого она знала давно и несколько лет не видела, заставила ее ощутить бег обманчивого времени. В этот миг она спросила у себя тихим, готовым оборваться голосом, не она ли постарела и не был ли проходивший мимо друг просто зеркалом, где смутно отразилась она сама, пластинкой, пропевшей горькую песнь пробуждения к жестокой и неустранимой действительности.

Но дурное настроение длилось всего минутуг. Оно рассеялось, разгладилось, как складка, морщинка на платье. К Хуане вернулось душевпое равновесие. Она подумала, что каждому человеку дан в жизни некий определенный возраст, не имеющий ничего общего с действительным. Некоторые люди навсегда остаются детыми; даже через грех они проходят, не замарав крыльев, отделавшись царапиной вместо глубоких неизлечимых ран. Другие, напротив, рождаются уже зрелыми, с бременем ответственности на плечах. Себя она относила к последним. Она всегда иыла взрослой женщиной, даже в детские годы. Куклы и то были для нее не просто игрушками, но детьми, предметом нежных забот, внимания и ухода.

Хулио и Карлота росли у нее на глазах, как растут и вянут люди, идущие рядом с нами по жизни. Хуане уже не приходилось наклонять голову, когда дети целовали ее — с каждым днем все более поспешно и бегло. Повзрослев, они па — чали стыдиться нежности. И только в дни рождения, получая от Хуаны долгожданные подарки, они вновь становились маленькими. Считалось, что подарки — это награда за хорошее поведение. При этом великодушно забывались невнимание, небрежность — проступки, которыми мы грешим перед людьми, больше всего нас любящими.

И так было всегда. Однажды, правда, в душу Хуаны закрался непривычный трепет, возможно, то было неизбежное волнение — итог долгих смутных грез, душевных бурь, о которых она и сама не могла бы сказать, откуда, из каких неведомых тайников ее существа они проистекали. Один друг, всегда уделявший ей больше внимания, чем остальные, крепко пожал ей руку, и Хуана почувствовала сквозь перчатку, как ее охватывает тепло, как ею овладевает чуждая сила, лишающая ее собственной воли, сила с древними и законными притязаниями. То были ужасные дни. В его присутствии, под его взглядами она задыхалась, щеки обжигала краска стыда, и они горели так, будто Хуапа напилась подогретого вина. Сердце то замирало у нее в груди, то стучало, как часы, отмечавшие секунда за секундой быстрый ток крови в жилах. Но дальше этого дело не пошло. Не пошло, потому что в решительный час у Хуаны не хватило духу покинуть детей, которым она так нужна, сказать им, что она уходит, выдержать хотя бы мгновение взгляд испытующих наивных глаз, вопрошающих с тревогой, почему она с ними расстается. Все Это быстро прошло. И быстро было погребено под грудой будничных дел и забот. В тот день, когда она отважилась принять решение, когда друг навсегда покинул ее дом. Хуана вышла на балкон, и стекла показались ей запотевшими, как после дождя, когда лишь смутно можно разглядеть, что творится за ними. Она сложила руки для молитвы. Белые, тонкие, прозрачные пальцы покоились на девственной груди, словно поддерживали незапятнанную лилию.