Изменить стиль страницы

Мы потрясены. Повинуясь единому порыву, все мы — коммунистки, социалистки, анархистки, беспартийные, молодые и старые — торопимся выйти из подвала. В коридорах множество узниц с разных галерей. Охваченные одним и тем же чувством, они не обращают никакого внимания на окрики надзирательницы. Тюремщицы угрожают нам самыми страшными наказаниями, если мы тотчас же не вернемся на свои места.

— Мы разгромим их!

Таков единодушный возглас тюрьмы Вентас. Возглас, в котором заключена твердая вера всех узниц в страну социализма: даже те, кто еще совсем недавно резко критиковал германо — советский пакт, сейчас оставили свои сомнения. Никогда еще не переживали мы столь волнующих минут, не ощущали с такой полнотой товарищеского единства.

Теперь ясно, почему именно сегодня увели на доследование двух коммунисток. Они не случайно выбрали для пыток этот день. «Отмечали» важное событие.

Девушки вернулись через двое суток — избитые, в синяках, но улыбающиеся и полные решимости.

— Нас били в присутствии самого судьи, — говорят они.

Обе при горячей поддержке всего подвала отправляютея к начальнику тюрьмы и к матери — настоятельнице, показывают им следы побоев и решительно требуют, чтобы те выразили официальный протест против подобного зверства. Ошеломленные мужеством девушек, те соглашаются. Такое впервые случается в тюрьме Вентас.

Этот знаменательный инцидеш неопровержимо свидетельствует об одном совершенно очевидном факте: историческое событие, которое мы переживаем, изменило лицо тюрьмы.

Вот почему мы не говорим «Советский Союз разгромит их», а просто «Мы разгромим их», выражая тем самым сокровенные чаяния. Мы не зрители в этой борьбе, мы отряд великой армии. Отряд осажденный, но продолжающий сражаться с врагом и поэтому вносящий посильный вклад в общую борьбу. Чувство, которое все мы переживаем, придает нам новые силы, о которых еще вчера никто из нас даже не подозревал.

Заключенные спокойны и тверды. Никто не выказывает страха. Никто не говорит об ужасах войны, о том, что может принести она советскому народу. Из безразличия, из чудовищного эгоизма? Такое предположение было бы оскорбительным. Разве могли мы быть равнодушными к чужому горю? Нет, наше чувство куда сложнее. Оно ближе к тому, что испытывает солдат в пылу сражения, когда под пулями идет вперед и не может остановиться, чтобы склониться над товарищами по оружию, падающими вокруг него, хотя и связан с ними самыми тесными узами.

По правде говоря, к этому чувству примешивается и своего рода зависть. Они сражаются лицом к лицу, с оружием в руках. А мы безоружны.

— Как хорошо я понимаю теперь немецких добровольцев из интернациональных бригад! — говорит кто-то рядом.

Это верно. Даже мне, никогда не державшей винтовки, хотелось бы теперь сражаться с оружием в руках! Отомстить им за все расстрелы, за все пытки, за все спетые нами «Лицом к солнцу», за все наши унижения.

Утром, не на рассвете, как обычно, а гораздо позже, оглушительный залп сотрясает тюрьму: на соседнем восточном кладбище разрывными пулями расстреляны Доминго Хирон, Эухенио Месон и Гильермо Асканио, коммунисты. Франкисты на свой лад празднуют подлое нападение гитлеровских орд на страну социализма.

Прощайте, овечки!

В течение многих месяцев приговоренных к смерти держали в подвале, без света, без вентиляции, не разрешая выходить, совсем изолировав от остальных заключенных. Им поставили маленький алтарь, перед которым они должны провести оставшиеся дни, размышляя о загробной жизни и стараясь «примириться» с господом богом, как говорит мать Консуэло, прозванная Козявкой.

Не знаем, какой уж ветер подул там, наверху, но только за несколько недель подвал, где находились приговоренные к смерти, опустел. Казни следовали непрерывно, одна за другой. Остальных приговоренных к смерти помиловали.

Атанасия, которая несколько недель провела в этом жутком подвале, возвращается в галерею, очевидно, TOHte помилованная. Во всяком случае, так ей сказали монахини. Но мы этому не верим. И уже совсем перестаем верить, когда приводят Долорес Куэвас, другую приговоренную к смерти, и велят ей идти в ту же камеру, где Атанасия.

— Это невозможно, — говорит Кармен, новая старшая, — там полно.

— Пусть потеснятся.

Галерею лихорадит. Мы уже знаем, что может означать подобное требование.

Под вечер я иду в умывальню. Туда же приходит с ведром Атанасия. Совершенно забыв о том, что официально она помилована, я пропускаю ее вперед себя, как приговоренную к смерти. Она устремляет на меня свой умный добрый взгляд.

— Ты тоже этому не веришь? — говорит она печально.

Я лепечу в ответ что-то невразумительное.

Ночью просыпаюсь. Мои соседки по камере тоже не спят; все сидят на своих матрацах.

— Что такое?

— Атанасию и Долорес Куэвас вызывают к следователю. У них в камере сам начальник тюрьмы.

Отчетливо доносится голос Атанасии:

— И вы хотите заставить меня поверить, будто меня вы* зывают к следователю? Меня уводят на расстрел. Мало вам того, что вы убили моего сына? Но ничего, отольются вам наши слезы!

Начальник тюрьмы что-то бубнит, но нам не слышно его слов.

Через глазок в двери мне удается увидеть решетку входа в галерею. В полумраке вырисовывается толстобрюхий, зловещий силуэт протеже Хуана Марча с пистолетом в руке. Рядом с ним угрожающе сгрудились тюремщики. По спине бегут мурашки, меня охватывает какое-то чудовищное чувство— смесь страха, ярости и, вопреки всякой логике, безрассудной надежды: а вдруг помилование?

Жуткий кортеж движется по галерее.

— Прощайте, овечки! — отчетливо доносится голос Атанасии. Долорес Куэвас хранит молчание.

Одновременно распахиваются двери всех камер, и женщины выходят в коридор.

— Прощай, Атанасия! Прощай, Долорес!

Кто-то из «этих» быстро закрывает галерею. Только тогда узницы дают волю своему горю, кричат, у некоторых нервный припадок.

Одна из моих соседок по камере вдруг вскакивает: взгляд ее блуждает, движения судорожны. Мы хватаем ее за руки. Недавно расстреляли ее мужа.

— Дядя Крошка, — шепчет чей-то встревоженный голос.

И действительно, это он. Его сопровождают Морда и Мужик — тюремщицы, которые обычно уводят на расстрел.

— Молчать! — рычит протеже Хуана Марча. И, охваченный звериной ненавистью, изрыгает непристойную брань.

— Нечего сказать, хороши эти, из мастерской! Вам не шесть и не двенадцать надо дать! К стенке вас всех! Молчать, я сказал! — вопит он вне себя. — Молчать, или я вызову сюда пикет!

Морда вторит ему:

— А ну-ка, где та, у которой нервный припадок, я ее мигом вылечу ведром воды. Подумаешь, какие нежности!

— Подлая лисица! — бормочет в отчаянии вдова, пытаясь вырваться из наших рук, но мы крепко ее держим, чтобы она не сделала какой-нибудь глупости.

Одна женщина с нашей галереи сошла в ту ночь с ума.

Оказывается, она была пригозорена к смерти и скрыла это, чтобы не оказаться в страшном подвале. Когда «те» вошли среди ночи, она решила, что это за ней.

На свободе

Мать — настоятельница улыбается, показывая мне свои длинные вставные зубы, которые напоминают клавиши старого пианино, взятого на прокат.

— Я вызвала вас, чтобы сообщить, что пришло ваше освобождение.

Новость для меня так неожиданна, что я молчу: смысл Этих слов не совсем доходит до моего сознания.

— Вы меня поняли? — спрашивает она елейным голосом.

Видимо, она ждет реакции: радости, благодарности, слез…

Но я не доставлю ей такого удовольствия.

— Тогда разрешите мне взять вещи и попрощаться с подругами, — холодно отвечаю я ей.

Мать — настоятельница смотрит на меня немного растерянно.

— Вы встречаете известие о своем освобождении с таким безразличием?

— Мое освобождение вполне естественно. Неестественно то, что меня продержали несколько лет в тюрьме.

Позавчера под вечер, думаю я, едва сдерживая ярость, в Этот яге кабинет вызвали Роситу Вентура, приговоренную к смерти. Не для того, чтобы дать ей свободу, а чтобы сообщить приказ о казни. Росита была мужественной, прекрасной женщиной. У нее была здесь дочка двух лет, пухленькая, розовенькая. Всю ночь мы слышали плач малышки. Росита отказалась от исповеди. А на рассвете… Воспоминание, еще такое яркое, жжет меня и заставляет сжимать кулаки.