Изменить стиль страницы

От солнца и воздуха меня разморило, и я очнулся, когда белка, соскочив с ветки, прошуршала у моего уха. Мои соседи, по-прежнему обнявшись, ели банан. Рыжая студентка держала его полуочищенным в руке, и они по очереди откусывали от него. Иногда их головы, рыжая коротко стриженая и черная курчавая, сталкивались, и они опрокидывались от смеха на траву. А мне неожиданно пришло на память еще одно письмо, попавшееся на глаза тем же утром в библиотеке. Оно было написано Иваном Сергеевичем Тургеневым и адресовано сыну Зинаиды Волконской вскоре после ее смерти. Тургенев хвалил статью Александра Никитича в «Вестнике Европы»… Почему я вспомнил об этом письме? Но разве разберешься в себе, когда сквозь ресничную радугу смотришь в весенний простор и то ли грезы, то ли воспоминания плывут, как облако в небе. Письмо Тургенева из Бадена… За несколько лет до этого он написал «Первую любовь». Зинаида… Так звали героиню повести, тоже княжну. Нет, она не похожа на Зинаиду Волконскую. Да и любовь у тургеневской Зинаиды была хоть и первой, но несчастной. А бывает ли первая любовь счастливой? И герой повести, Владимир, был несчастен… Обе Зинаиды жили в одно время. Тургеневская Зинаида влюбляется в отца героя весной 1833 года. Владимир не подозревает об этом. Он читает Зинаиде «На холмах Грузии…», пушкинские стихи, напечатанные всего за два года до их встречи. Пушкин в это время — в Петербурге, а Зинаида Волконская — в Риме и, видимо, уже переехала на виллу из своей зимней квартиры во дворце Поли. А герои Тургенева живут в Москве на даче напротив Нескучного, рядом с Донским монастырем. Подумать только, тогда это было дачное место… А сейчас там — памятник Гагарину, швейцарский магазин деликатесов, дом, который строил заключенный, некто Солженицын. А впрочем, и в мои студенческие годы это была еще окраина, известная благодаря знаменитому «капишнику», институту Капицы…

Мысли мои поплыли дальше, и я вспомнил свою Зинаиду. Она жила примерно там же, где тургеневская Зинаида снимала дачу, около Донского. Было это давно, в начале пятидесятых, в студенческие годы. Владимир (это я) и Зинаида были тогда студентами-физиками предпоследнего курса университета. Тургеневский Владимир только готовился в него поступать, а мы собирались навсегда расстаться со зданием на Моховой. До Зинаиды я с девушками не дружил. Жил анахоретом. Занимался, слушал музыку и не обращал внимания на свою внешность. На лекции приходил плохо выбритым, зимой в старом тулупе, летом в перешитом кургузом пиджачке. Да и время было трудное. Мать работала врачом в районной больнице, и ее зарплаты не хватало. А когда началась история с «врачами-убийцами» и осенью пятьдесят второго она потеряла работу, то и вовсе жили на мою стипендию. Я знал Зину с первого курса, но как бы не замечал. И вдруг увидел. Когда и как это случилось — точно не знаю. Наверно, сидел на лекции, смотрел на длинную черную доску с формулами, повернул зачем-то голову и увидел. У нее были огромные карие лучистые глаза, в которых как будто застыло любопытство и удивление. Мы сидели в разных концах огромной аудитории, черным амфитеатром поднимавшейся до самого потолка. И куда бы я ни смотрел, эти глаза преследовали меня, я боялся встретиться с ними взглядом. Девушки всегда взрослее ребят, своих одногодок, и Зина сразу все поняла. Да и окружающие заметили во мне перемену. Я стал смотреть на себя в зеркало, купил галстук и плащ какого-то дикого цвета, который тогда называли пыльником. Стал рассеян, плохо спал и вообще потерял голову. А от одного поступка я и сейчас краснею. Как-то она пригласила меня на день рождения. Нужно было купить подарок, а денег не было. Тогда я тайно от матери отнес в ломбард на Арбате бабушкины серебряные ложки. Да так и не выкупил их, когда получил стипендию. Мы стали заниматься за одним столом в Горьковской библиотеке. Я краем глаза следил за ней. Она сосредоточенно читала, перебирая рукой у виска темно-каштановые волосы, собранные сзади в пучок. А я делал вид, что читаю. Выходить вместе из библиотеки я стеснялся. Дорога шла мимо всем известного памятника Ломоносову, обращенного лицом к Манежной площади. Ломоносов в опущенной руке держал длинный свернутый в трубку манускрипт. Со стороны Манежной — памятник как памятник. А из дверей библиотеки, откуда Ломоносов смотрелся вполоборота, вид был совершенно похабный. Студенты-физики назвали это эффектом Ломоносова. Потом памятник «исправили». То ли руку подняли, то ли манускрипт укоротили, но «эффект» исчез.

Мы часто ходили с ней в консерваторию. Она не была музыкальной, но по доброте уступала мне. Там же мы находили место побыть наедине. Мой друг, тоже студент-физик, жил во втором этаже флигеля, в комнате с окнами в консерваторский двор, где сейчас стоит памятник Чайковскому. Тогда памятника еще не было, и на его месте у разбитой клумбы рос огромный куст сирени, всегда живой от неугомонной воробьиной стаи. В том же флигеле жили знаменитый органист Александр Федорович Гедике с женой, воспитывавшие несметное количество кошек. В весенние дни Зина и я частенько сидели на подоконнике у раскрытого окна. Гедиковский кот выходил из подъезда, по-пластунски, мягко выгибаясь, крался к сиреневому кусту и замирал у самой клумбы. Куст гудел как улей, и воробьи, казалось, не замечали опасности. Наконец, разжавшись как пружина, кот делал отчаянный прыжок, и воробьи разлетались по деревьям. От стыда кот широко зевал и, делая вид, что ничего не произошло, лениво отходил в сторону… После первых летних дождей в консерваторском дворе остро и свежо пахло липой и сиренью. Шли экзамены. Из открытых настежь классных окон вразнобой звучали голоса, фортепьяно, скрипки и гобой. На душе было тревожно и сладко — и казалось, что вот-вот придет настоящая радость и что все еще впереди.

Осенью и зимой пятьдесят второго мы редко виделись. Она училась на ядерном отделении и была где-то на практике. Меня «на ядро» не приняли из-за анкеты. В то время жизнь ядерного отделения была овеяна романтической тайной. Студентам-ядерщикам запрещалось в разговорах не только упоминать место практики, но даже называть фамилии своих преподавателей. Забавно сейчас вспоминать, как в дымной папиросной компании под звон посуды один говорил другому: «А ты слышал вчера, какую хохму в питомнике отмочил Лев?» И другой отвечал: «Да, но Сереженька ему тоже вставил». И я не знал тогда, что Лев — это знаменитый Ландау, Сереженька — менее знаменитый Тябликов, а питомник — лаборатория в Физическом институте Академии наук. Поговаривали, что нашим ядерщикам запрещено ходить в рестораны и даже дружить со студентами других отделений. Мало того, сами эти запрещения были строжайшим секретом. На этих вечеринках мы часто сидели рядом. Она принимала участие в общем разговоре, говоря на этом непонятном для меня условном языке. Иногда ее сосед шептал ей что-то на ухо, и она громко смеялась. А потом, увидев вопрос на моем лице, говорила: «Это об одном из нашей конторы. Так, ничего особенного…». А я не мог понять, почему в веселой и бестолковой компании мне становилось тяжело на сердце.

В эти месяцы мы иногда встречались где-нибудь, и я провожал ее домой. Мы долго гуляли вдоль стен Донского монастыря, прокладывая дорожки в припорошенных снегом кленовых листьях, и замерзшие приходили к ее подъезду затемно. Потом мы стояли на площадке перед ее дверью и я, прощаясь, целовал ее. Это не приносило облегчения и затягивалось надолго. Она вздрагивала от каждого стука парадной двери, прислушиваясь к шагам на лестнице, и торопила меня. Жила она в одной комнате с больной матерью. Мать была парализована и не вставала с постели уже несколько лет. За ней ухаживала женщина, то ли соседка, то ли родственница. Я часто бывал у них дома и, пока Зинаида собирала на стол, развлекал больную разговором. Но в эти поздние часы она меня не впускала и отсылала домой. И я шел ночью мимо Нескучного под снегом через всю Москву.

В декабре незнакомый голос по телефону сказал мне, что мать Зины чувствует себя плохо и просит меня приехать. Зина была на практике, ее не было дома уже несколько дней. Я приехал и застал мать в ее обычном виде в постели. Потом мы пили чай, говорили о каких-то пустяках, и я уже собирался уходить, так и не поняв, в чем дело, как она сказала: