Изменить стиль страницы

  Вот на канале истории нам рассказывают биографию Марка Твена. В ней все так по-человечески знакомо и привычно. Вот – полное забавных приключений детство, которое по мере отдаления от него представляется все более заманчивым и ярким. Вот – бурная молодость, нашпигованная безрассудствами. Вот – завоевания зрелости, а вот и отчаянные и безнадежные попытки выплыть из накапливающихся потерь и растущего одиночества. Ах, знал бы он, как часто “русский” легион вновь прибывших сионо-сионистов и кандидатов в сионо-сионисты, отправляя бодрые письма родным, вспоминал рекомендованную им методику организации гастролей, когда первая половина города, посмотревшая спектакль заезжих артистов, горячо рекомендует его второй половине города. И лишь перед третьим спектаклем, на который приходит уже весь город с гнилыми помидорами и тухлыми яйцами, самозваным актерам нужно бежать, прихватив кассу. Но они так не сделали. Кто – в силу инерции, кто – в силу усталости, а другие скрыли от первых и вторых романтичность натуры. Их, этих третьих, было, как выяснилось, вовсе не так уж мало.

  А в новостях появился на экране телевизора симпатичный террорист. Он устал от всего этого, говорит он, если бы его перестали преследовать, он стал бы учителем в школе. У вас есть странная иллюзия, отвечает ему Я., будто вы и в самом деле дети и вам, в конечном счете, по этой причине все простится, в том числе – смерть. Но это только иллюзия – смерть никогда не прощают. Ты можешь, если хочешь, стать учителем, но ты, скорее всего, опоздал.

  А вот другой эпизод. Соседи помогли попавшим в автомобильную аварию еврейским солдатам, вытащили их из машины, вызвали “скорую помощь”.

  – Вот, не всегда ведь дело заканчивается линчеванием, – говорит обрадованный телеведущий, – значит, есть надежда.

  “Есть”, – молча, соглашаются Я. с Баронессой.

  – Может быть, – добавляет Я. вслух.

  Щелк – и мы на российской программе. Там идет вдохновенная дискуссия о Боге. В его существовании никаких сомнений у дискутирующих нет, спор скорее о том, православный он или какой-нибудь другой.

  – Как, однако, в Российской Империи религия прижилась, – удивляется Баронесса. – При нас об этом почти никто и не думал, и не говорил.

  – Это образованная элита вертится перед зеркалом в новом сарафанчике, а народ попроще пытается разогревать щи на горелке религиозного рвения. Скоро пройдет, как везде в Европе, – самоуверенно заметил Я.

  За ним этот грех, – самоуверенность в некоторой пропорции с самонадеянностью – водится, считает Баронесса. Я. и сам в этом порой признается. Сейчас он изображает предполагаемую реакцию Б. на свое заявление.

  – Судя по количеству еврейских холопов и холопок, публично припавших к животворному источнику русского православия, дело обстоит несколько серьезнее, – говорит он голосом Б., – еврейский холоп, как прирожденный имитатор, – лучший индикатор глубинных процессов, происходящих в обществе, в которое он погружен.

  Баронесса улыбается, когда к концу фразы Я. удается его имитация.

  А на канале документальных фильмов – лента местного производства. В ней об известном журналисте рассказывает его дочь. Ей на вид чуть больше двадцати. В фокусе ее рассказа помимо отца – пожилой араб, который когда был молодым, в поисках заработка пришел в  Иерусалим и нанялся работником в семью отца. Покладистый, обделенный агрессивностью (это видно в фильме), он сумел развить философию хоть и простую, но собственную, которая велит  ему держаться подальше от абстрактных ценностей. Свою энергию (это тоже показано) араб направляет на то, чтобы вытолкнуть своих детей в тот мир, где он только помощник, любимый чужими детьми статист, редко видящий детей своих. Его взрослые дети теперь в Америке, где у одного своя аптека, а у другого – небольшой супермаркет. Мечта теперь уже пожилого араба сбылась. Но дети хотят вернуться, когда евреи дадут им возможность жить на своей земле с поднятой головой. А журналист тем временем ведет войну за лучший, справедливый мир, мир без подавления, без блокпостов и сегрегации. В этом мире араб ведет его дом, а он борется за права арабов.

  “Случайно ли, что в доме его оказался именно араб? – задает себе вопрос Я. – Ведь видели мы недавно другой фильм о трех сестрах, йеменских еврейках, всю жизнь проведших на кухне сельскохозяйственной школы в заботе о кухонных котлах и даже не вышедших замуж? Пожалуй, случайно, – решает Я. – Могла бы быть и йеменская еврейка, но получился бы другой фильм. Интересно, кто были родители журналиста? Вполне может быть, что они – из пионеров сионо-сионизма, из тех, кто перелопачивал в день по тонне коровьего навоза, выше локтя загонял в коровье лоно руку с семенем быка. Надевали ли они для этого на руки резиновые перчатки по плечо длиной? Были ли у них такие перчатки?”

  А мира, за который бьется журналист, как не было, так и нет. И сегрегация только крепнет. Соседи, жертвы сегрегации, сами выказывают к ней заметную склонность. Чем дальше удаляется реальная жизнь от гуманной идеи, тем трагичнее и возвышеннее держатся ее адепты. В конце фильма мы видим журналиста гуляющим по берегу Атлантического океана где-то рядом с рекой Гудзон. Атлантический океан, под стать ему, – всеобъятен и сед.

  “Не скучаешь по дому?” – спрашивает его дочь с сильным американским акцентом.

  “А есть ли у меня вообще дом?” – без всякого акцента отвечает ей отец. В ответе его печаль преодолевается верой в свою правоту.

  А вот и реклама подоспела. В музыкальном вихре фиолетовых тонов повисает на экране флакон духов, своими гранями посылая отблески в сторону зеленого дивана. А рядом в легком фиолетовом платье под цвет музыки возникает светло и воздушно молоденькая женщина, для которой эти духи предназначены. Она смотрит прямо на зеленый диван, и строгость ее лица подчеркивает хрустальную строгость флакона, эфирность ее облика контрастирует с его гранями. Духи называются “Гипноз”, а девушка очень красива.

  – На тебя похожа, – говорит Я., не отступая от твердого правила – комплименты жене должны быть безбожными.

  От Баронессы ему за это достается улыбка, а на экране уже появилась овечка в полном парашютном снаряжении. Что она рекламирует, пока непонятно, но когда она жалостно блеет, Я. с притворным удивлением восклицает: – О, и эта тоже.

  Этот выпад достигает цели. И теперь Баронесса со смехом уходит снимать кастрюльку с огня.

ТЕЛЕВИЗОР И ЧТЕНИЕ

  Сны Я., как и события в реальной жизни, стали часто начинаться телефонными звонками. На сей раз звонил сотовый телефон.

  – Вас приглашают на интервью по второй программе ТВ, – услышал он и запаниковал.

  – Я не умею импровизировать, – взмолился он. – И не знаю, куда ехать.

  – Приезжайте к нам, – объяснили ему. – Завтра, в шесть вечера.

  И повесили трубку.

  – Куда же ехать, в Тель-Авив или в Иерусалим? Где у них студия? – заметался он. – Или, кажется, в Герцлии?

  И дальше сон Я. был неспокоен и тоже навеян просмотром телевизионных новостей. Ему снились беспилотные домашние тапочки Авиационной Промышленности. Они летали по Городу в поисках иностранных рабочих и, находя, били их по головам.

  Потом уж совсем безобразие стало происходить – Иехезкель Кантор в прайм-тайм ткнул два растопыренных пальца в глаза ведущему теленовостей.

  – Кому досталось – Хаиму или Гади? – не успел выяснить Я.

  Наутро, за бритьем, он придумывал интервью.

  – Вы, кажется, не очень любите прессу, – начинает ведущая.

  – Я расстался с неограниченным доверием к журналистам, рожденным русской “перестройкой”, – уточняет Я.

  – Мы ведь не создаем жизнь, мы только ее отражаем словом, – укоряет его ведущая.

  – Как отражать – вы решаете, – отвечает Я. – Вот, например, на этой неделе вы нас измучили рассказами о двойном голосовании Иехезкеля Кантора в Большом Кнессете. Я теперь голос его узнаю, даже если на рынке Кармель он мне крикнет в самое ухо: “Шекель с полтиной!” А вот о том, что Рами Меири нарисовал новую картину на заборе, никто по телевизору не сообщил, я даже не знаю, как он выглядит, этот Рами Меири, я даже не знаю, действительно ли он создал эту картину на заборе или какой-то нахал-самозванец воспользовался его именем. Вы непременно должны это выяснить! И я хочу, чтобы новости начинались с того, что телеведущий с круглыми от возбуждения глазами крикнул бы нам с экрана: “Господа! Сегодня Рами Меири нарисовал на заборе такую картину! Такую картину!” А история с вашим Иехезкелем у меня уже в печени сидит. В Большом Кнессете все результаты голосований заранее известны любому журналисту, когда это голосование хоть кому-то интересно. А история с Иехезкелем интересна разве что адвокатам, да и то только как источник дохода.