Изменить стиль страницы

— Я те дам на стол, — сказала Мариамна. — Бутылка грязными руками захватана, а он на стол.

Старик Веденеев взял Лукашина за плечи, вгляделся ему в лицо.

— Да, брат, — сказал он, — не украсила нас война! А Андрея нет! — он отвернулся и ушел умываться, и за ним, на ходу стягивая промасленную спецовку, ушел Мартьянов.

— Он тебя любит, старик, — сказала Мариамна, ставя на стол пятый прибор. — Любит, вот и сказал про Андрея. Он никому про Андрея не говорит.

Прибежал с улицы Никитка, семилетний сын Павла и Катерины, названный в честь деда. Это был крупный красивый мальчик, румяный, с глазами зеленоватыми, как у всех Веденеевых.

— На отца похож? — спросила Мариамна. — Покажу тебе карточку Павла, когда тот был в Никиткиных годах: вылитый! — Гордость была в ее голосе; концом фартука она утерла Никитке лоб и щеки. — На морозе катался, а вспотел как в бане… Иди ручки мыть!

«Хорошо у них, — думал Лукашин, наблюдая эту милую семейную жизнь, которой он был лишен. — Ах, хорошо!»

Если бы позвали — навек бы тут остался жить…

Мужчины умылись и вышли к ужину. Все сели за стол. Мариамна подала горячую картошку и морковную кашу. Лукашин достал из своего мешка зачерствелый хлеб и консервы. Мартьянов разлил водку в рюмки.

— За вернувшихся и возвращающихся, — сказал он.

— Хорошая вещь, — сказал Лукашин, выпив рюмку.

— Напиток для молодых девиц, — сказал Мартьянов. — К старости я стал уважать чистый спирт. Действует без отказа, лишней воды в брюхо не льешь и великолепная дезинфекция для всего организма.

— Мартьянов, Мартьянов, ты этой отравой погубишь свое здоровье, сказал Веденеев.

— Наоборот, — сказал Мартьянов. — Мне доктор Иван Антоныч поставил диагноз: вы, говорит, проспиртованы до такой степени, что можете смело болеть хоть холерой, она вас не скрутит… За твое здоровье, Сема. Дай тебе бог устроиться… Я через эту свою культурную привычку думаю прожить сто лет.

— Сто? — переспросил Веденеев, подмигнул Лукашину.

— Как минимум, — отвечал Мартьянов.

— И хочется тебе?

— А ясно.

— Ты же верующий.

— И что из этого следует?

— Почему же ты цепляешься за земную жизнь? Если полагаешь, что твоя душа бессмертна…

— Как тебе сказать? — сказал Мартьянов. — Люблю не столь душу свою, сколь тело. Скажешь — нечего тут любить? Абсолютно с тобой согласен. Ну, что тут любить, откровенно говоря?.. Но люблю. Дорожу, и оберегаю, и ублажаю, как могу. Душа-то у меня, Трофимыч, еще хуже, чем тело: самая ординарная душонка. А я ценю души — знаешь какие? понимаешь, Сема?.. души высокие, души большого огня!.. Какой кому прок от бессмертия моей души? Пускай уж лучше тело поживет подольше…

Мартьянов был с Кубани, в здешних краях жил с 1931 года. «Пострадал по кулацкой лавочке», — объяснял он. Приехал он с женой. Ему было тогда лет пятьдесят. Старуха не вынесла сурового климата, скоро умерла. Мартьянов сначала работал на баржах, потом его взяли на Кружилиху.

Он сразу понял, чего хочет от него Советская власть. С первых месяцев он стал в число ударников. Сила у него была большая. Всякую работу он соображал быстро. Он дорожил своим новым положением, аккуратно платил взносы в профсоюз, ходил на все собрания. Впрочем, он никогда не пересаливал: перед начальством не заискивал, допускал самокритику в приличной пропорции, а религиозностью своей даже кокетничал. Умный был мужик, непомерной живучести, хоть и пьяница.

За свою долгую жизнь он побывал во многих местах, перепробовал многие занятия, прочитал много книг. Умел красно говорить о чем угодно, и никогда нельзя было угадать — от души он говорит или с издевкой.

Павел Веденеев недолюбливал его, называл: «потенциальный мироед». Но старик Веденеев любил поговорить с Мартьяновым, который в рассказах и балагурстве был неиссякаем. Никита Трофимыч слушал его и изредка вставлял коротенькие нравоучительные фразы. При этом он был убежден, что воспитывает Мартьянова в коммунистическом духе и воспитывает приемами глубокими и тонкими, недоступными Павлу. С годами этот союз креп и превращался в обыкновенную стариковскую привязанность.

А покойный Андрей говорил, бывало, что на Мартьянове лежат напластования всех экономических реформ двадцатого века, начиная от столыпинской системы и кончая ликвидацией кулачества как класса.

В кухне с черного хода хлопнула дверь, застучали быстрые каблуки, — в столовую вбежала Марийка, дочь Веденеева.

— Батюшки мои! — сказала она, остановившись и всплеснув руками. Сема!

Лукашин встал и, конфузливо улыбаясь, одернул гимнастерку. В прежнее время он держался от Марийки подальше — она смущала его… Чем? Да хотя бы тем, что она была молодая и — ему казалось — очень красивая. Она часто смеялась, и он думал, что она смеется над ним. Она была такая подвижная и шумная, что с ее приходом вся комната словно начинала кружиться. Закружилась и теперь.

До войны она два раза выходила замуж, оба мужа оказались неудачными, и она с ними разошлась. Потому-то ее и дразнили соломенной вдовой; и это тоже смущало Лукашина.

Разведясь со своими мужьями, она не вернулась к отцу и Мариамне, а продолжала жить отдельно, в комнате, которую ей дали в новом доме.

— Я человек разочарованный, — говорила она, — что ж, сердце у меня разбитое, оставьте меня одну слезы лить.

Что-то никто не видел, чтобы она лила слезы, но она любила говорить о разбитом сердце и о том, что из-за негодяев мужчин женщине не может быть счастья…

— Сема, ох, Семочка, — твердила она растерянно и радостно, — ох, ну какое счастье, когда люди возвращаются… Возмужал, интересный стал, настоящий мужчина…

— А тогда он что же — женщиной был? — спросил Мартьянов.

— Он тогда был молодой человек, — отвечала Марийка.

— Ты садись, — сказал Веденеев, неодобрительно глядя на дочь. Расскажи лучше, за что тебе выговор в приказе.

— Выговор! — вскричала Марийка. — Не говорите мне, я уже столько слез пролила!.. Уздечкинский Толька запорол деталь, а мне выговор как инструктору. Времечко, Сема: ты работаешь, а кругом детишки. Вот столько недосмотрел — не то приспособление возьмут, и все в брак… Когда уже настоящие работники к нам вернутся? — она пристально посмотрела на Лукашина зеленоватыми глазами, а он стал барабанить пальцами по столу.

— Ну? — спросил Веденеев, когда Марийка, отшумев, ушла домой и Мариамна увела Никитку спать, и в доме стало тихо. — Что делать будем?

Лукашин молчал. Не раз ему намекали в этот вечер, что прямая его дорога ведет на Кружилиху. Он и сам об этом подумывал… Но надо подумать еще. Выбрать — так уж выбрать накрепко, чтобы потом не раскаиваться и не метаться.

— Не трожь его! — сказал Мартьянов, подмигивая Лукашину. — Он теперь помещик, он с нами, пролетариями, может, и якшаться не захочет.

— Дом можно продать, — сказал Веденеев, — и купить другой здесь, в поселке. Но вперед всего надо стать на работу. Послушай меня, Семен, иди на завод. Каждый рабочий сейчас, пойми, — драгоценная вещь: ведь на фронт работаем…

— Не знаю, — сказал Лукашин, — посмотрю… У меня специальности нет, — что я заработаю?..

— Получишь специальность. Мартьянов из тебя за два месяца сделает токаря — он мужик с головой… У нашего профсоюза неправильная тенденция демобилизованным норовят дать работу полегче: табельщиком или в магазин продавцом… Чтобы не напрягался, отдыхал… Не понимают, что ему не отдыхать надо, а становиться на твердую дорогу жизни… Будешь токарем, Семен.

Веденеев сказал это так же уверенно, как отец Лукашина сказал когда-то: «Будешь счетоводом». Лукашин вздохнул.

— А живи покуда у нас, — сказал Веденеев, вставая из-за стола, покуда устроишься… Иди — Мариамна тебе постлала на сундуке…

«Недолго тебе валяться бобылем по чужим углам, — думал Мартьянов, вспоминая, как Марийка хлопотала весь вечер вокруг Лукашина, устроишься… Ты парень не ершистый, тебя которая зацепит, за той и пойдешь…»

Перед тем как лечь, Лукашин вышел во двор. Был небольшой мороз, тихо, звездно. Праведным сном спал старый поселок… Звоня, прошел по улице под горкой поздний трамвай, его не было видно со двора, только зеленая звезда с шипеньем вспыхнула на дуге и осветила провода… Во втором этаже веденеевского дома вдруг осветилось окно, в окне Лукашин увидел Нонну Сергеевну, жиличку. Она была в пальто и в шапочке, — видно, только что вернулась домой. Он вспомнил, что о ней весь вечер не было сказано ни слова, точно ее не существовало в доме. Она медленно подняла руки, сняла шапочку и задернула занавеску на окне…