Сквозь мешок, набитый одежей (кажется или нет? Нет, не кажется), сквозь мешок (ну вот, опять) — слабые далекие толчки. Как будто землетрясение где-то. А, ну да. Это бомбежка, какое там землетрясение. Бомбовозы прилетают и бросают бомбы. Далеко: звука никакого; беззвучно вздрагивает земля. Далеко…

Притихла очередь.

Погромыхивая железом, на толстых шинах прокатил черный грузовик.

Идет какой-то военный.

Военный, которому разрешается ночью ходить по городу, переходит сюда с той стороны, где гостиница.

Черноглазая бабушка подняла голову. Ей, наверно, подумалось, не сын ли идет. А это военный.

Он идет вдоль очереди, высматривая. Сделает шаг и остановится, смотрит.

Чего ему надо?

Как вдруг поднимается над грудами багажа темная фигурка.

Поднялась, протянула руки… Ни слова не сказано. Как она очутилась возле военного? Валя моргнула, — уже фигурка возле военного. Еще раз моргнула Валя, — уже они уходят. Ладно идут они в ногу.

Сапоги военного стучат, а фигурка с ним рядом шагает словно по воздуху. И где-то в глубине ночи негромко засмеялась она.

В военную, без щелочки света ночь засмеялась она под высокими звездами так беззаботно, будто шла на одну только радость. Будто не летели бомбовозы и не целились пушки, чтобы убить ее радость.

10

Кончилась ночь. Валя встала и огляделась.

Было раннее утро, как тогда, когда они вышли из дому. Опять нежно светило солнце, и прохладна была тень от домов.

Прошла машина и полила мостовую широкими свежими струями.

Воробьи чирикают и прыгают по мостовой, не боясь водяных струй. Маленькие быстрые коричневые воробьи вспархивают на тротуар, клюют крошки возле мешков и людских ног.

Матери расчесывают волосы дочкам. Женщина кормит ребенка грудью, прикрывшись косынкой.

И Люська проснулась. Она просыпается так: сначала начинают вздрагивать ресницы; потом приоткрываются глаза, они медленные, томные, они еще видят сон; наконец совсем открываются, яркие, чистые-чистые.

Люська проснулась, и видно, что она все забыла: где она и что с ней. Сидит и смотрит то налево, то направо, то вверх на небо.

Их новые платьица, которые мать шила и гладила с таким старанием, стали мятыми и грязными, все оборки и бантики, как тряпочки. Какая досада! Еще вчера они были такие приличные!

11

О, новость, вот это новость, это событие! Знаете, кто ночью ушел с военным? Та большая девочка, что все ссорилась со своей матерью. Теперь понятно, почему она выходила из себя и ломала руки: ее увозили, а она хотела остаться там, где ее любимый. И оттого говорила дерзости.

— Как же она все-таки согласилась эвакуироваться?

— Она, может быть, его потеряла. Не знала, где он.

— Его, может быть, не было в Ленинграде.

— А мать ее заставила ехать.

Это девочки рассуждают, сверстницы Вали и Светланы. Собравшись стайкой, рассуждают, обсуждают, сочиняют.

— Они уехали, а он пришел к ним на квартиру.

— А ему сказали, что они уехали.

— И он пошел на вокзал. Вдруг, думает, она еще тут!

— Пришел, а она тут!

— И похитил!

— Какое же похищение, когда она сама к нему выбежала.

— Конечно похищение, потому что потихоньку.

— А мать спала. С вечера, говорит, не могла заснуть, а тут как раз заснула.

— И брат спал?

— А кто его знает.

— Не спал он. Я видела.

— Говорит — спал.

— Вон та тетенька видела, как они уходили. Она ребеночка кормила. Видела и ничего не сказала.

— Кто ж бы сказал. Ты бы сказала?

— Ни за что!

— Никто бы не сказал, — говорит Светлана. — Это надо не знаю кем быть, чтобы сказать.

Мать беглянки плачет. Женщины ее утешают:

— Может, вернется! Одумается и прибежит!

— Да, как же, прибежит она, — плачет мать.

— Заявить можно, — говорит одна женщина. — Его за такие поступки, будьте покойны, не похвалят.

— Куда я заявлю, — плачет мать беглянки, — когда я даже фамилии не знаю, только знаю, что Костя.

Другие женщины говорят — как же она без паспорта, паспорт остался у матери.

А девочки говорят:

— Она красивая.

— Что ты, красивая! Совершенно она не красивая!

— Просто самая обыкновенная.

Спорят; но ясно и спорящим и молчащим, что эта беглянка, эта грубиянка — существо особенное: ведь во всей огромной очереди только за ней, какая б она ни была наружностью, пришел ее любимый, и она выбежала к нему, протянув руки.

— У нее глаза голубые-голубые.

— Что ты, голубые! Карие у нее глаза.

— Ничего подобного. Не то серые, не то зеленые, не разберешь какие.

— Ты видел или нет? — пристает мать беглянки к своему сыну-калеке. Ты спал или нет?

Калека молчит-молчит, потом обрывает:

— Да перестань! Тошно!

И ужасно становится похож на свою сестру.

— Пусть хоть у кого-нибудь в семье будет настоящая жизнь, — говорит он.

— Хорошо как жизнь, а как смерть? — плачет мать.

— Тоже ничего, — говорит калека. — Настоящая смерть на войне — тоже неплохо.

Он трудно поднимается, собирает свои костыли, идет. Он, когда был маленький, баловался на улице и попал под трамвай. Лопатки у него торчат под рубашкой, и нестриженые волосы лежат косичками на худой шее.

Женщины говорят:

— Без паспорта, без карточек, в чем была, — с ума сойти!

А девочки говорят:

— Как она ломала руки. Какая она была несчастная.

— Какая она сегодня счастливая!

— Ты рада? — спрашивает Светлана.

— Да! — отвечает Валя.

— Хорошо, правда?

— Хорошо!

Они быстро, по секрету от всех, пожимают друг другу руки.

В военную темную ночь, и такая история. Что за праздник нечаянный у девочек возле Московского вокзала!

12

И все как ветром сдунуто враз. Ничего этого нет.

— Светла-наааа! До свида-ньяааа!

Не видно Светланы; только слабенький голосишко звенит в ответ: «До свида-ньяааа!»

Все дальше, слабей звенит голосишко: «…ньяааа!»

Вздев мешки на спину, потоком идет народ.

Как щепочку, уносит Валю в душном потоке. Идем, идем. Не остановиться, не оглянуться. Справа мешок, слева мешок; каменные, ударяют больно. Собственный рюкзак давит Вале на позвонки; гнет шею. Идем, идем. Без конца идем, не видно куда. «Сейчас задохнусь», — думает Валя; но с готовностью идет и без страха: так надо. Так в нашем путешествии полагается. Только крепче держаться за Люськину руку. С другой стороны держит Люську мать, — мы все тут, потеряться не можем…

…В вагоне. Темно от вещей и людей. Валя, Люська, еще чьи-то маленькие дети, двое, на верхней полке. Там же чьи-то узлы. Внизу толчея голов. Мать говорит:

— Сели, слава богу.

До верха полон вагон, но люди входят, входят, вносят, вносят, непонятно, как это все вмещается. Те, кто раньше вошел, говорят:

— Что они делают, дышать же нечем!

Черноглазая бабушка говорит свое:

— Так он и не пришел. Боже мой, так я его больше и не повидала!

На нижней полке напротив лежит на материнской жакетке краснощекий маленький мальчик Василек. Он заболел. Это его мать, оказывается, искала ночью градусник. У него тридцать девять и три.

— Тридцать девять и три! Тридцать девять и три! — несется по вагону. — Корь! Дифтерит! Скарлатина! Ветрянка!

Из толчеи является белый халат с красным крестом. Спрашивает громко:

— У кого тридцать девять и три?

Вслед за белым халатом — тетя Дуся.

— Ты, Нинка, всегда, — говорит она. — Вечно у тебя что-нибудь. И главное — в последнюю минуту.

Молодая мать Василька оправдывается:

— Как будто я нарочно, тетя Дуся, что я могла сделать?

— Могла раньше сказать, — сердится тетя Дуся, — могла не сажать больного ребенка со здоровыми. Надо ответственность иметь и перед ребенком и перед коллективом. Которые твои манатки? Давай помогу.