Изменить стиль страницы

Она раньше созревает для любви, он — для любовных похождений, она — для замужества, он — для трактира, она — для материнства, он — для совокупления с самкой «вроде тех мух», говорит Куприн, которые «слепились на секунду на подоконнике, а потом в каком — то глуповатом удивлении почесали лапками спину и разлетелись навеки»{9}.

Взаимное нерасположение двух полов приобретает теперь новый оттенок, чтобы вскоре вновь изменить облик — когда она прячется, он за ней охотится — и окончательно закрепиться во враждебном отношении к жене, которая ему обузой, лишает его привилегий, забирая их себе.

109. Давнишняя тайная неприязнь к окружающим взрослым получает фатальную окраску.

Столь частое явление: ребенок провинился, разбил окно. Он должен чувствовать, что виноват. Когда справедливо ему выговариваешь, реже встречаешь раскаяние, чаще бунт — гневно насупленные брови, взгляд исподлобья. Ребенку хочется, чтобы воспитатель именно тогда проявил доброту, когда он виноват, когда он плохой, когда его постигло несчастье. Разбито стекло, пролиты чернила, порвано платье — все это результаты неудачных начинаний, которые затевались, может быть, даже несмотря на предупреждения. Ну а взрослые, просчитавшись и потеряв на сделке, как воспримут претензии, гнев и брань?

Эта неприязнь к суровым, беспощадным господам существует и тогда, когда ребенок считает взрослых высшими существами.

«Ага, значит, это так, значит, вот она, ваша тайна, значит, вы скрывали, и ведь есть чего вам стыдиться».

Ребенок слышал и раньше, но не верил, сомневался, его это не касалось. Теперь он желает твердо знать, и у него есть у кого узнать, эти сведения ему нужны для борьбы с ними, взрослыми, наконец, он чувствует, что и сам уже замешан в это дело. Раньше было так: «Это я не знаю, а то знаю наверняка», а теперь ему все ясно.

«Значит, можно и хотеть, да не иметь детей, значит, и у девушки может быть ребенок, значит, можно не рожать, если не хочешь, значит, за деньги, значит, болезни, значит, все?!»

А они живут, и ничего, они между собой не стыдятся.

Их улыбки и взгляды, запреты и опасения, смущение и недомолвки, все, ранее неясное, становится теперь понятным и потрясающе выразительным.

«Ладно, ладно, сочтемся».

Учительница польского языка глаз не сводит с математика.

«Поди сюда, а тебе что — то скажу на ухо».

И смех злобного торжества, и подглядывание в замочную скважину, и изображение сердца, пронзенного стрелой, на промокашке или классной доске.

Старушка вырядилась. Старикан заигрывает. Дядя берет за подбородок и говорит: «Э — э, еще молодо — зелено…»

Нет, уже не молодо — зелено, а «Я знаю».

Они, взрослые, еще притворяются, еще пытаются лгать, — значит, преследовать, разоблачать обманщиков, мстить за годы рабства, за краденое доверие, за вынужденные ласки, за выманенные признания, принудительное уважение.

Уважать?! Нет, презирать, насмехаться и помнить. Бороться с ненавистной зависимостью.

«Я не ребенок. Что думаю — мое дело. Не надо было меня рожать. Завидуешь мне, мама? Взрослые тоже не такие уж святые».

Или прикидываться, что не знаешь, пользоваться тем, что прямо сказать они не посмеют, и лишь насмешливым взглядом, полуулыбкой говорить: «Знаю», когда уста произносят: «Я не знаю, что в этом плохого, я не знаю, что вы от меня хотите».

110. Следует помнить, что ребенок недисциплинирован и зол не потому, что он «знает», а потому, что страдает. Мирное благополучие снисходительно, а раздражительная усталость агрессивна и мелочна.

Было бы ошибкой считать, что понять — это значит избежать трудностей. Сколько раз воспитатель, сочувствуя, должен подавлять в себе доброе чувство; должен обуздывать детские выходки ради поддержания дисциплины, чуждой его духу. Большая научная подготовка, опыт, душевное равновесие подвергаются здесь тяжкому испытанию.

«Я понимаю и прощаю, но люди, мир не простят».

«На улице ты должен вести себя прилично — умерять слишком бурные проявления веселья, не давать воли гневу, воздерживаться от замечаний и осуждения, оказывать уважение старшим».

Даже при наличии доброй воли и стараний понять бывает трудно, тяжело; а всегда ли встречает ребенок в отчем доме беспристрастное отношение?

Его 16 лет — это родительских сорок с лишним, возраст печальных размышлений, подчас последний протест собственной жизни, минуты, когда баланс прошлого показывает яркую недостачу.

— Что я имею в жизни? — говорит ребенок.

— А я что имела?

Предчувствие говорит нам, что и он не выиграет в лотерее жизни, но мы уже проиграли, а у него есть надежда, и ради этой призрачной надежды он рвется в будущее, не замечая — равнодушный, — что нас хоронит.

Помните, когда вас разбудил рано утром лепет ребенка? Тогда вы заплатили себе за труды поцелуем. Да, да, за пряник мы получали сокровища признательной улыбки. Пинетки, чепчик, слюнявчик — так все это было дешево, мило, ново, забавно. А теперь все дорого, быстро рвется, а взамен ничего, даже доброго слова не скажет… А сколько сносит подметок в погоне за идеалом и как быстро вырастает из одежды, не желая носить на рост!

— На тебе на мелкие расходы…

Ему надо развлечься, есть у него и свои небольшие потребности. Но принимает сухо, принужденно, словно милостыню от врага.

Горе ребенка отзывается на родителях, страдания родителей необдуманно бьют по ребенку. Раз конфликт так силен, насколько он был бы сильнее, если бы ребенок, вопреки нашей воле, сам, своим одиночным усилием, не подготовил себя исподволь к тому, что мы не всемогущи, не всеведущи и не совершенны.

111. Если внимательно вглядеться не в собирательную душу детей этого века, а в ее составные части, не в массы, а в индивиды, мы опять видим две прямо противоположные душевные организации.

Мы находим того, кто тихо плакал в колыбели, нескоро стал сам приподниматься, без протеста расставался с пирожным, смотрел издали на игры сбившихся в круг ребят, а теперь изливает свои бунт и боль в слезах, которые ночью никто не видит.

Мы находим того, кто кричал до синюхи, ни на минуту его нельзя было оставить со спокойной душой одного, вырывал у сверстника мяч, командовал: «Ну, кто играет? Возьмитесь за руки, быстро», — а теперь навязывает свою программу бунта и активное беспокойство сверстникам и всему обществу.

Я усиленно искал объяснение мучительной загадке: отчего и среди молодежи, и взрослых так часто честная мысль должна скрываться и убеждать вполголоса, а спесь задает шик и криклива? И почему доброта — синоним глупости или бессилия? Как часто толковый общественный деятель и честный политик, сами не зная почему идя на попятную, нашли бы объяснение этому в словах Елленты{10}:

«Я недостаточно дерзок на язык, чтобы отвечать на их остроты и ехидства, и говорить, рассуждать с теми, у кого на все готов наглый ответ альфонса, не умею».

Что делать, чтобы в соках, движущихся в собирательном организме, присутствовали на равных правах активные и пассивные личности, свободно циркулировали элементы всех воспитывающих сред?

«Я этого не прощу. Уж я знаю, что я сделаю. Хватит с меня всего этого», — говорит активный бунт.

«Брось. Ну зачем тебе это? Может, тебе это только кажется».

Эти простые слова, выражение честного колебания или простодушного смирения, действуют успокоительно, обладая большей силой убеждения, чем искусная фразеология тирании, которую вырабатываем мы, взрослые, желая закабалить детей. Сверстника не стыдно послушаться, но дать себя убедить взрослому, а уж тем более растрогать — это дать себя провести, обмануть, расписаться в своем ничтожестве; к сожалению, дети правы, не доверяя нам.

Но как, повторяю, защитить раздумье от алчного честолюбия; спокойное рассуждение от крикливого аргумента; как научить отличать «идею» от «внешнего лоска и карьеры»; как оградить догмат от издевательства, а молодую идею от многоопытной предательской демагогии?

вернуться

9

Цитата из «Ямы» А. Куприна.

вернуться

10

Еллента Цезарь (1861–1931) — польский писатель и литературный критик.