Не слыша его, среди парусов отдуваемых от распахнутых окон занавесок, словно корсар на своей шхуне, у мольберта стояла Эртемиза, вместо штурвала держа в руках веер кистей и громадную палитру. Волосы ее были повязаны пиратской косынкой, а заляпанное красками рабочее платье и фартук едва ли отличались степенью опрятности от одеяния морских разбойников. Любуясь ею, Аугусто не сразу и разглядел то, что она изображала на холсте, но когда увидел, оторопел. Все Мадонны, взятые вместе или по отдельности, написанные ею прежде, не шли ни в какое сравнение по силе и страсти с тем, что Эртемиза создавала сейчас, уже почти подойдя к завершению сюжета.
Два пожилых негодяя, перегнувшись через мраморную тумбу, бессовестно приставали к обнаженной юной купальщице, шантажируя девушку и тут же над нею насмешничая. Не зная, куда деваться от стыда, и страшась убежать от сластолюбцев, дабы не быть облыжно обвиненной в прелюбодеянии, та отворачивалась и закрывалась от них руками, готовая в отчаянии выпрыгнуть из рамы, из жизни, но не подвергнуться позору. И в одном из нападавших на Шошанну старцев Аугусто безошибочно узнал портрет Грилло.
Прикрыв за собой дверь, он задвинул засов и картинно поаплодировал. Эртемиза вздрогнула, рука ее дернулась зашторить полотно, однако девушка поняла, что опоздала.
— Хотелось бы узнать, ты скрывала сие творение, чтобы удивить меня по окончании, или из иных соображений?
Она опустила глаза и закусила губу.
— Если синьор Силвестри так уж докучал тебе, неужели ты не могла пожаловаться мне? Что улыбаешься?
— Простите, — Эртемиза с трудом подавила улыбку, — не знала, что у него фамилия Силвестри…
— Да к черту! Девочка, ты превзошла саму себя! Клянусь, вот это уже живопись!
Аугусто отстранил ее от картины и вгляделся в фигуры на полотне:
— Даже не стану спрашивать, помогал ли тебе отец — не вижу здесь и намека на его руку. Уверяю, Силвестри больше тебя не побеспокоит.
— Благодарю вас.
Он обернулся, и что-то в его глазах снова заставило ее вздрогнуть.
— Ты прекрасна, и это несправедливо. Нельзя, чтобы Бог так много дал в одни руки. Но поскольку уж он это сотворил, будет грехом закопать его дар в землю. Нам нужно уехать отсюда, и поскорее.
— Куда?
— Куда… Во Флоренцию, в Венецию, в Испанию, Португалию… да ко всем чертям, лишь бы подальше от твоей замшелой родни, которая не даст тебе вздохнуть здесь ни дня.
Говоря все это, Аугусто наступал на нее, а Эртемиза пятилась, сохраняя расстояние между ними, пока не уперлась спиной в потолочную стойку. Каким-то едва уловимым рывком Тацци прижал ее к деревянному столбу. Он был ниже, но значительно сильнее, и все попытки девушки выбраться из этих тисков глохли в его утробном урчании и слюнявых поцелуях, от которых она до последнего уберегала губы, покуда художник не сдавил ее лицо, схватив за щеки, и не сунул ей в рот язык. Эртемиза завопила от подкатившей к горлу тошноты.
— Тише! — Аугусто зажал ей губы ладонью. — Дура ты, я люблю тебя, хочу увезти тебя отсюда, ты будешь моей женой!
Она замотала головой, и короткие пальцы лишь сильнее влипли в ее кожу, доставляя боль:
— Я не сделаю ничего, что навредит тебе, просто перестань думать так же, как думает твоя деревенщина-мачеха!
Эртемиза замерла. Решив, что это согласие, Аугусто ослабил нажим, и тогда она, что есть сил толкнув его, попыталась закричать. Багровый заслон упал в голове Тацци. Он вслепую ударил девушку кулаком в лицо, а когда Эртемиза, плюясь хлынувшей изо рта кровью, упала на колени, поднял ее и швырнул, парализованную болью, на кровать.
— Не ори! Я же говорю тебе, что хочу взять тебя в жены, так какого дьявола!
Она опомнилась после удара и, пуская кровавые пузыри, снова стала отбиваться с удвоенным отчаянием. Тогда Аугусто сунул ей кулаком под дых и после уже навалился сверху на совершенно бессильное, кажется, утратившее сознание, тело. Испачканное красками и кровью платье возбуждало, как никогда. Задирая юбку, он едва сдерживал звериное рычание и успел в который раз захлопнуть ей рот ладонью, когда она, очнувшись, вытаращила глаза и чуть не заорала от боли…
Эртемиза пришла в себя на окровавленной постели, истерзанная, мечтая проснуться и навсегда забыть пригрезившийся кошмар. Распухшую губу саднило, и языком она нащупала дыру в левом углу рта; во рту было солоно и липко, но, что ужаснее всего, главным признаком яви стала нестерпимая жгучая боль между ног. Девушка даже не могла точно понять, откуда именно разливалось адское пламя — горело повсюду. Казалось, будто какой-то зверь разорвал ее ниже пояса в клочки, но смерть почему-то еще не наступила. По бедру хлестала горячая кровь. В комнате осталась только она и ее почти завершенная картина.
Глава тринадцатая В плену у римлян
Никогда еще за всю свою жизнь Джен не чувствовала себя настолько же счастливой, как четвертого мая — в тот день, когда в награду за прилежную учебу синьора Мариано решила пригласить на ее именины старых знакомых семьи, в числе которых были все учителя юного воспитанника доньи Беатриче, а также певец Джованни Батиста Синьорини, друг ее покойного мужа, нынче вместе с супругой, Франческой, прибывший во Флоренцию. Праздник проходил весело, музыканты — а кроме четы Синьорини-Каччини тут присутствовал и маэстро Шеффре — развлекали гостей забавными мелодиями и песнями. Франческа была молодой женщиной с темными, слегка выпуклыми глазами и высокой прической на французский манер. По просьбе Беатриче она играла музыку собственного сочинения, аккомпанируя мужу, и Джен, уже научившаяся разбираться в этих вещах, упивалась волшебными звуками клавесина и баритоном сера Джованни. Эти двое были душой нынешней компании, к тому же, они недавно вернулись из путешествия по Венеции и с удовольствием отвечали на расспросы флорентийцев. Единственным, кто не принимал участия в беседе на венецианские темы, был, по наблюдению Джен, ее самый любимый учитель. Он становился рассеянным, без интереса разглядывая потолок или ветки сирени за окном, но рука его с какой-то судорожной силой сминала салфетку.
— А самое главное! — воскликнул маэстро Синьорини. — Самое главное, нам довелось своими глазами увидеть ту самую оперу, о которой повсюду ходит столько слухов! Синьор Монтеверди превзошел самого себя! Мы видели ее еще в 1607, в Мантуе, но после переиздания партитуры это что-то необычайное!
Госпожа Каччини кивнула в согласии с мужем:
— Франческо Рази — гениальный тенор, его Орфей — это исключительный, истинный Орфей, уверяю вас, господа! Но когда я услышала постановку в Венеции, то была сражена. Сорок один инструмент в партитуре, и ничего излишнего…
— Потому я нисколько не удивляюсь тому, что Монтеверди просят остаться в Венеции и даже прочат пост капельмейстера Сан-Марко, — подхватил сер Джованни, жестикулируя с бокалом в руке. — Если он согласится, то, смею предположить, скоро нас ждет что-то новое…
— И прекрасное. В Венеции все какое-то настоящее, яркое. Я даже не могу подобрать нужных слов…
Внезапно и шумно распахнулась дверь. Все начали оглядываться и с удивлением увидели, как в зал ворвалась раскрасневшаяся немолодая дама в темном парчовом платье, похожем на траурное, и с какими-то бумагами в руках. Метнувшись взглядом по лицам гостей, она неуклонно устремилась к музыкантам, но лишь Шеффре встал ей навстречу.
— Вы! — крикнула незнакомка, словно плюнула, привставая на цыпочках, чтобы казаться выше и значительнее при своем маленьком росте. — Он рассчитывал на вас, я на вас рассчитывала, а что сделали вы?!
Женщина швырнула бумаги в лицо кантору, и он лишь отвернулся, но ничего не сделал в ответ. А странная визитерша продолжала кричать над головами умолкнувших гостей в полной тишине комнаты:
— Вот! Видите? Вот! Опороченная репутация, и теперь каждый в этом городе будет вправе ткнуть в него пальцем из-за какой-то…
— Синьора! — предупредительно перебил ее Шеффре.