Иисус Христос явился на архипелаг испанцем, надменным и беспощадным, исполненным отвращения и ненависти к любому проявлению инакомыслия.

Филиппинам досталось не просто христианство, а воинствующее католичество, ожесточенное семью веками реконкисты, породившее монстра инквизиции в самой Испании — католичество имперское и победоносное.

Вот такая церковь стала основой колонизации Филиппин. Католичество и отторгло филиппинцев от их азиатских соседей, и на века сделалось фильтром, через который неминуемо должно было приходить влияние европейской, в том числе и испанской, культуры.

Считается, что все население Филиппин было крещено к 1622 году, однако, писал тогда в отчаянии некий испанский монах, «их неразумение мешает им уразуметь всю глубину нашей святой веры, и они плохо выполняют свой христианский долг».

В сущности же, христианство на Филиппинах испытало на себе такое влияние древних анимистических и политеистических верований, что богословы и по сей день ведут споры о том, позволительно ли считать филиппинцев настоящими католиками.

К тому же горные племена, все те, кого на Филиппинах собирательно зовут игоротами, в силу малой доступности мест их обитания и скудости их жизни, представлявших меньший интерес для духовенства, сумели сохранить и богов своих и обычаи.

«Свадебный танец» Амадора Т. Дагио как раз о людях племени ифугао. Трагический рассказ о женщине и о мужчине, любовь которых разбивается о непреложность обычаев племени. Тех самых обычаев, о гибели которых скорбит герой рассказа «Старый вождь» и которые проявили большую живучесть, чем казалось тогда вождю.

На Филиппинах не затихают жаркие споры на тему о том, что составляет филиппинскую самобытность: доиспанская культура, которая была чисто фольклорной, или же в понятие самобытности должны входить и культурные влияния извне в том виде, какой им придало в конечном счете взаимодействие с реальностью Филиппин.

«Мы — это наши культуры», — говорил Агостиньо Нето, выступая в Университете Дар-эс-Салама в 1964 г., и действительно, проблема духовного самоопределения есть одна из существеннейших для всех без исключения народов, претерпевших колониализм и неизбежные вторжения западных цивилизаций. Важна тут степень проникновения культуры бывших колонизаторов в собственную, в национальную, и понятно, что однозначного решения эта мучительно трудная проблема просто не имеет.

Что касается Филиппин, то здесь испанское католичество проникло в самую глубь народной души, пресуществившись в ней, изменив собой и ее.

Здесь и нужно вернуться к рассказу Ника Хоакина. Рассказ Ника Хоакина «Легенда о донье Херониме» повествует об очень многом: отнюдь не только о том, как древние верования приобретают католическое обличье, как в горниле народного творчества христианская мораль смирения и отречения от плоти сплавляется с языческой моралью и искренней радостью, восторгом перед плодородием и человеческого тела и земли, с благодарным принятием земной благостыни. Не только об этом. Еще и об отношении к прошлому тоже. Архиепископ считает, что он может выбирать себе прошлое, что он может быть собой, «отринув со своего пути некоего юного повесу и распутника» — каким он когда-то был. Но, отрицая себя бывшего, архиепископ не в силах прийти к пониманию себя вообще, и, что бы он ни делал, как бы себя ни вел, все это «еще одна маска еще на одном маскараде. Его бегство от иллюзий было само по себе иллюзией...».

Донья Херонима, напротив, отвергает право истории на движение. Ей будто даже удается остановить время, ибо его течение не властно над ее юной красотой. Но замершее время беспощадно — умудренный жизнью архиепископ не может снова стать беспечным возлюбленным доньи Херонимы.

Только признанием того, что история — это уже реализовавшаяся вероятность, а ход истории необратим, могут найти истину и донья Херонима, и архиепископ. Он понимает, что:

«откровение... придет к нему не извне, а из него самого, такого, какой он есть, со всеми его страстями, оно будет порождено тем, чего он желал, что вызывал к жизни, — это будет не свет с высоты, а свет, возгоревшийся снизу: ясный и бездымный огонь купины неопалимой».

В контексте споров о духовном самоопределении, о выборе верного соотношения «своего» с «чужим», которые идут на Филиппинах, как во всех других освободившихся странах, «Легенда о донье Херониме» остро полемична. Ник Хоакин занимает позицию, приобретающую с течением времени и меркнущими воспоминаниями о колониальных унижениях все больше сторонников в среде передовой афро-азиатской интеллигенции: если волей истории народы бывших колоний унаследовали больше, чем одну культурную традицию, то это благо, а не беда. Беда же и в недоверии к собственной традиции, и в высокомерном утверждении ее превосходства.

В своем известном эссе «Культура, как история», опубликованном в журнале «Манила Ревью» № 3 за 1975 год, Ник Хоакин писал:

«Мы часто жалуемся, что наша, единственная в своем роде культура делает нас ни рыбой, ни мясом, поскольку мы ни Восток, ни Запад. Но с какой стати мы должны чувствовать себя пристыженными и виноватыми из-за нашей уникальности, а не гордиться тем, что мы неповторимы? Почему нам так хочется быть востоком, или западом, или севером, или югом, когда мы можем на самом деле быть единственно тем, что из нас сделала наша культура и история?»

Возможно потому, что Филиппины испытали на себе воздействие не одного колониального порабощения, а двух, что не могло не привести к культурной дезориентации, далеко еще не преодоленной и сегодня.

Размышляя о роли, сыгранной испанской культурой на Филиппинах, необходимо помнить о том, что благодаря испанскому языку образованные филиппинцы вошли в соприкосновение с великой традицией Сервантеса и Лопе де Вега, прочитанными в подлиннике. Из этой традиции вышла и филиппинская классика, вершиной которой стали произведения Хосе Риса-ля, идейно подготовившие антииспанскую национально-освободительную революцию 1896—1898 гг.

Но сегодня Рисаля читают на Филиппинах в английских переводах — освободившись от испанского рабства, филиппин-

цы тут же попали в рабство американское, которое официально закончилось в 1946 году, когда страна впервые завоевала суверенитет.

Как пишет филиппинская публицистка Кармен Гереро Накпиль в своей книге «Проблема культурного самоопределения»:

«Вторая волна империализма обрушилась на нас с другой стороны и девальвировала испанское влияние, заменив его собственным: американскими языком, манерами, идеалами и институтами».

И дальше:

«Американская культура научила филиппинца задаваться двумя вопросами: «Какая в этом польза?» и «Чего он достиг?». Прежде нас интересовало восточное: «Что он ощущает или что он думает?» или испанское «Кто он такой?». Американское вторжение всю философскую и социальную структуру Филиппин поставило с ног на голову».

Если филиппинский роман как жанр был плодом гибридизации филиппинской реальности и испанской литературной традиции, а вызрел в выражение протеста против испанского владычества, то рассказ — гибрид изменившейся филиппинской ситуации и американской литературы — буквально с самого начала был выражением протеста против американского прагматизма и кока-колонизации в целом.

Доказательством этому может служить любой из рассказов, включенных в сборник, — при всем их тематическом и стилистическом разнообразии.

Нужно только помнить, что имеется в виду филиппинский рассказ на английском языке — на «американском», как любят говорить на Филиппинах. Становление тагальской литературы, в частности жанра рассказа, — тема несколько другая.

Американцы в 1946 году «ушли, чтобы остаться», а остались они там надолго, опутав Филиппины целой сетью договорных обязательств и сохранив военные базы, поэтому сформировавшийся в литературе образ «человека между»: между двух культур, двух образов жизни, двух систем нравственных приоритетов — и по сей день занимает в ней большое место.

По мере того как филиппинцы стали все чаще выезжать в Америку в поисках работы или на учебу, этот образ претерпевал разного рода метаморфозы, пока в литературе не появилась целая новая тема.