Изменить стиль страницы

Но эти мысли пропали у Анашкина тут же. Расставаться с Гудковым он не хотел. Когда летчик уходил, комэск бросил на него холодный, непроницаемый взгляд.

График боевого дежурства был составлен с учетом дней и часов курсантских полетов. Первым в боевой готовности должен быть Максимов, за ним Долгов, а потом Гудков…

Жизнь на аэродроме незаметно менялась. Как и прежде, жужжали с рассвета до темноты учебные самолеты, скрупулезно вели в штабах счет каждому полету, каждому дню, приближающему очередной выпуск летчиков. Но уже все знали — и курсанты, и постоянный состав, — что где-то неподалеку от них рыщут в небе вражеские самолеты. Чаще и строже люди глядели на небо, осмотрительнее были курсанты в пилотажных зонах. Словом, школа жила еще более напряженно. Ждали боевых тревог, подъема дежурных экипажей, воздушных схваток.

И вот сегодня появились самолеты противника. Обстановка круто изменилась. Школа лишилась сразу двух инструкторов. Потому Анашкин и вызвал Гудкова. Ожидая летчика, он был нетерпелив, нервно ходил вдоль стоянки.

А Гудков летел к нему как на крыльях, думая о своем.

— Что, товарищ капитан, прорезало? — в радостном возбуждении, еще не успев отдать честь, издалека спросил комэска, и его голос протяжным эхом отозвался где-то за ангаром. От этого долгого и странного отзвука ему стало не по себе. Будто он не на своем, а на чужом, незнакомом аэродроме. Моторы молчат, и в воздухе ни одной машины. Почему такая тишина на стоянке? Даже людей не слышно. Почему к нему обращены хмурые лица? Вроде что-то хотят сказать, а выговорить не могут. У Анашкина тоже застывшее лицо. Только сухие, обветренные губы чуть заметно подрагивают, выдавая внутренние переживания.

— Максимов и Долгов погибли, — сказал комэск, и голос его дрогнул. — Вам принять боевое дежурство.

У Гудкова в глазах надломился и погас трепетавший огонь. Сердце окаменело, а слова до него не доходили. Бывает такое: слышишь, даже видишь, а поверить в случившееся не можешь.

— Несем боевые потери. Вот так, Гудков.

Анашкин говорил тягуче и тихо, словно взвешивал каждое слово, и только теперь горечь сказанного дошла до сознания Гудкова.

— Да как же это они, товарищ капитан? — прерывисто выдохнул он.

Гудков перекладывал на себя обрушившуюся на Анашкина тяжесть. Прошлый разговор с ним он посчитал неуважительным, даже грубым, терзался, что привел тогда Максимова и Долгова к нему и давил на комэска их авторитетом.

Анашкину же Гудков казался совсем юным пилотом, вчерашним курсантом. Ему было бы куда легче, если бы на боевое дежурство заступил он сам, потому что хорошо знал, против кого посылает Гудкова: воздушные разведчики — это отборные экипажи, самые хитрые и самые коварные. В бой они не вступают. Появятся, как призраки, сделают свое дело — и поминай как звали. «Юнкерс-88» — бестия, а не самолет. Как намыленный скользит он в воздухе, голыми руками не возьмешь. За этими привидениями многие охотятся, но поймать их под силу лишь тем, кому сам черт не брат.

По сообщениям Совинформбюро Анашкин сделал вывод: в Сталинграде гитлеровцы завязли. А раз так, воздушные разведчики повадятся и сюда, к ним. Вражеских генералов будет беспокоить, что делается за Волгой, не накапливаются ли там войска и техника, и вообще, есть ли у русских резервы…

Эти «визиты» гитлеровцев поломают все учебные планы Анашкина, и будет он разрываться туда и сюда, так как дежурство висит на нем. Внутри у него накипала злость — от ненависти к фашистам, оттого, что так неудачно сложились первые воздушные бои, от неясности, кому передать осиротевших курсантов, и оттого, что самому дежурить запретили. В его сознании все время держалось: как же оплошали Долгов и Максимов! Они же покрепче Гудкова. А этот — горячая голова. Гудкову непременно придется вести бой — не сегодня, так завтра.

— Ну ты-то хоть соображай, что к чему, — говорил ему Анашкин. — Не гонкой волка бьют, а уловкой. И «юнкерс» на ура не возьмешь. Да что тебя учить — нападай там, где не ждут. Бей тем, чего у врага нет. Старая это истина. Словом, Гудков, так: бей врага русским боем.

Старший сержант Гудков заступил на боевое дежурство после полудня. Стояла осень, но день был сухой и жаркий, совсем как летом. Давно не шли дожди, трава пожухла, а земля высохла и полопалась, как черепица. Воздух знойно парил над самолетными стоянками. Он был пропитан отработанным бензином и пылью, к которой густо примешивался запах степной полыни.

Вражеские самолеты долго не появлялись. Это раздражало Гудкова. С курсантами не занимается, и проклятые «юнкерсы» пропали. Не по нутру ему такое мучительное ожидание. Не привык он торчать на аэродроме без дела. Полеты у него всегда шли плотно — только поспевай пересаживать курсантов. Один освободил кабину — другой садись, третий будь наготове. Спину некогда разогнуть. Курить из-за этого бросил.

Нарушен теперь привычный Гудкову ритм аэродромной жизни. Да разве для того комсомол давал ему путевку в авиацию, чтобы он дремал, как пришвартованный самолет!

Однако муторное томление не расслабляло Гудкова. Он сознавал, что выполняет боевой приказ, и это держало его в напряжении. В небо смотрел он глазами фронтового летчика, стараясь охватить взором как можно больше пространства, а не как инструктор, следящий обычно за одной точкой — самолетом, который пилотирует его курсант.

Когда стало известно о противнике и поступил сигнал на взлет, Гудков увидел Анашкина. Тот стоял неподвижно, ссутулясь, и казалось, постарел за один день. Гудкова это словно бы обожгло, подхлестнуло. На взлете он не мешкал, был порывист и упруг, как ветер.

Небо казалось огромным. Вражеский самолет едва угадывался в синей небесной стуже. «Скреб» высоту метр за метром, пока наконец «юнкерс» не вырисовался на фоне безориентирной, выгоревшей под солнцем степи. Гудков приободрился — запас высоты был хоть и небольшой, но это уже что-то значило.

Сближаясь, он неожиданно напоролся на огневую струю. Едва заметную и очень короткую, похожую на сигнал «точка-тире». Очередь прошла стороной, за крылом, но такое чувство вызвала она у Гудкова, будто полоснула по нему самому. «Мы видим тебя», — сказали эти призрачные «точки-тире». Еще бы! С борта «юнкерса» четыре пары глаз буравили воздух.

Гудков думал, что, увидев его, враг начнет резко маневрировать — менять высоту, направление полета, уходить. А тот, будто ничего и не случилось, продолжал идти прежним курсом. К себе не подпускал, огрызался — высокомерно и расчетливо, — словно издевался над Гудковым.

«Так его можно и упустить», — тревожно спохватился Гудков и, сделав решительный доворот, устремился в атаку. Без риска боя не выиграть.

Расстояние между самолетами сокращалось. По-лягушачьи распластанное тело «юнкерса» вспухало, будто его кто раздувал изнутри. Но его никак не удавалось поймать в прицел — фашист маневрировал.

Гудков увидел воздушного стрелка. Казалось, тот сам лез ему в глаза. Фриц водил пулеметами, но не стрелял, ждал, когда истребитель подойдет ближе. Неожиданная перемена тактики обострила внимание Гудкова. Он тоже подождет с огнем. Мгновения эти казались вечностью и были мучительны для него. Сейчас рано, а через секунду-другую — поздно. Но где тот рубеж, на котором надо нажать гашетку? Где?

Гудков напрягся и почти замер. Ныли руки. Бескровные от напряжения пальцы не слушались. Нажимать? Рано! А может, пора? Боясь, что гитлеровский стрелок опередит его, Гудков надавил гашетку. И… оцепенел. Выстрелов не последовало. Гитлеровский самолет уходил, как заколдованный.

Стрелок «юнкерса» оказался хитрее: ему удалось выманить у Гудкова снаряды. Все до единого! И сейчас хладнокровно направляет на него стволы. Один только миг — и сразит.

Гудков в горьком отчаянии бросил самолет вниз. Какая досада — попался на удочку! Он вспомнил мертвую зону у «юнкерса» — пространство, которое не просматривалось с борта. Там огнем его не возьмешь.

«Юнкерс» продолжал лететь по прямой, фотографировать местность. Значит, экипаж считал бой законченным. Нет, черта с два — Гудков не даст ему уйти. Лучше погибнуть самому, чем безнаказанно отпустить врага. Будь у Гудкова боеприпасы, как бы он сейчас пропорол его снизу!