Изменить стиль страницы

— Что потяжелее, то ты на меня всегда спихиваешь, — проворчал его товарищ.

— А ну, живо, вали отсюда, Лоренс! — сказал другой, и Том без дальнейших возражений вышел из хибарки.

Тем временем Мэдж на своей соломе приготовилась ко сну: она не легла, а сидя у открывавшейся в сторону каморки двери, прислонилась к ней спиной, чтобы никто не мог открыть ее.

— Можно воровать по-разному, Джини, — сказала Мэдж Уайлдфайр, — хотя мать этого и не понимает. Смотри, до чего я умная: собственную спину в засов превратила. Но этот засов не так крепок, как тот, что в эдинбургском Толбуте. Эдинбургские слесари делают, на мой взгляд, самые лучшие в мире засовы, замки, решетки и кандалы. И сковородки для оладий они тоже неплохие делают, хотя слесари из Куроса более искусны в этом деле, чем они. У моей матери была когда-то такая хорошенькая куросская сковородочка, я еще собиралась печь на ней оладьи для своего бедного дитяти — умер он, не сладко ему было. Но мы ведь все должны рано или поздно умереть, и вы, камеронцы, знаете это очень хорошо; вы и на земле-то нарочно так убого живете, чтобы потом не жаль было умирать. Да, ведь заговорили о Бедламе, так я хочу сказать, что никому не желаю туда попасть, хотя, может быть, и не права. А вот эту песню ты знаешь? — И, повинуясь своим беспорядочным и бессвязным побуждениям, она громко запела:

Я в Бедлам давно попала -
Еще в двадцать лет девицей.
Там браслеты из пеньки,
Там и плети и пинки.
Приходилось там немало
Мне поститься и молиться.

Я что-то немножко охрипла, Джини, и петь мне больше не хочется. Спать захотелось.

Голова ее склонилась на грудь, и Джини, мечтавшая о тишине, чтобы спокойно взвесить возможности и способы побега, старалась ничем не тревожить спящую. Но не успела Мэдж, полузакрыв глаза, подремать и двух минут, как очередной беспокойный и неугомонный порыв больной души вновь взбудоражил ее. Она подняла голову и вновь заговорила, но гораздо тише, пока сонливость, к которой присоединилась и усталость, вызванная долгим переездом на лошади, окончательно не сразили ее.

— Не понимаю, почему мне так хочется спать, я ведь никогда не засыпаю, пока моя хозяйка-луна не уйдет на покой; а пока она еще катается наверху в своей роскошной серебряной карете, я с ней; мне весело, хоть я и пляшу для нее совсем одна, а иногда ко мне приходят мертвецы и тоже пляшут со мной, такие, как Джок Портеус, или всякие другие, кого я знала, когда сама была еще жива, потому что я сама когда-то умерла, ты знаешь…

Здесь бедная сумасшедшая затянула низким и Диким голосом:

Мои останки погребли
Вон там, в земле чужой.
И это мой веселый дух
Стоит перед тобой.

— В конце концов, Джини, все равно толком не узнаешь, кто умер, кто жив, а кто в стране фей. Ну, да уж это совсем иное дело. Мой ребеночек умер, его похоронили, это все знают, — а только это ничего еще не значит. Я его и до этого раз сто на коленях держала и потом столько же, когда его уже похоронили, а раз так — значит, он вовсе и не умер. — Внезапно какая-то осознанная мысль вкралась в ее безумные представления, и она разразилась плачем и восклицаниями: — Горе мне, горе мне! Горе мне!

Так, всхлипывая и жалуясь, она наконец заснула, тяжело дыша во сне и предоставив Джини полную возможность оглядеться вокруг и предаться своим грустным размышлениям.

ГЛАВА XXX

Вяжи ее скорее! Да покрепче!

Не дай строптивой пленнице сбежать!

Флетчер

Посмотрев на слабо освещенное окно в надежде, что ей удастся совершить оттуда побег, Джини поняла, что об этом нечего и думать: оно находилось высоко в стене и было настолько узким, что если бы она даже и добралась до него, то не смогла бы протиснуться в узкое отверстие. Неудачная попытка побега могла привести лишь к тому, что к ней стали бы относиться гораздо хуже, чем сейчас, и поэтому она решила выждать удобный случай, прежде чем подвергать себя такому риску. С этой целью Джини тщательно осмотрела обветшалую глинобитную перегородку, отделявшую жалкую нишу, в которой она сейчас находилась; от остальной части хибарки. В перегородке, гнилой и трухлявой, было много трещин и щелей; осторожно и бесшумно расширив пальцами одну из них, Джини отчетливо увидела старую фурию и высокого грабителя, которого она называла Левиттом, сидевших у потухшего очага и занятых, очевидно, каким-то важным разговором. В первое мгновение Джини содрогнулась от ужаса при виде этой сцены: черты старухи, отвратительные и застывшие, выражали неукротимую злобу и закоренелый порок; лицо ее компаньона, само по себе, может, и не такое отталкивающее, было отмечено следами дурных привычек и преступной профессии.

— Но я вспомнила, — говорила впоследствии Джини, — как мой дорогой отец рассказывал нам в зимние вечера о тех временах, когда он находился в заточении с блаженным мучеником мистером Джеймсом Ренуиком, кто поднял упавшее знамя нашей истинной, реформированной шотландской церкви после того, как достойный и прославленный Дэниел Камерон, наш последний благословенный знаменосец, был сражен мечами нечестивцев в Эрсмосе; вспомнила я и про то, как сердца даже самых неисправимых преступников и убийц, с кем они были заключены, смягчились как воск, когда они услышали слова их праведной веры. И я подумала, что тот, кто помог им в беде, не оставит и меня без помощи и укажет мне как и когда избавиться от тех пут, в которые я попала. Мысленно я повторила слова блаженного псалмопевца в сорок втором и сорок третьем псалмах Священного писания: «Что унываешь ты, душа моя, и что смущаешься? Уповай на Бога, ибо я буду славить его, Спасителя моего и Бога моего».

Укрепив свой разум, от природы спокойный, твердый и уравновешенный, этими религиозными рассуждениями, бедная пленница смогла уловить и понять большую часть знаменательного разговора, который вели те, в чьи руки она попала; правда, задача была не из легких, ибо они говорили приглушенными голосами, прибегали иногда к воровскому жаргону, совершенно непонятному для Джини, и дополняли свои отрывистые фразы различными жестами и знаками, обычными для людей преступных профессий.

Разговор начал мужчина:

— Теперь ты видишь, почтеннейшая, что я друзьям не изменяю. Я не забыл, что это ты помогла мне дать тягу из камеры Йоркской тюрьмы, и поэтому-то я сейчас и помогаю тебе и даже вопросов не задаю; я знаю, что за услугу платят услугой. Но теперь, когда эта луженая глотка Мэдж утихомирилась, а безмозглый наш висельник шлепает за старой кобылой, ты должна выложить мне все как есть начистоту, потому что провалиться мне на этом месте, если я трону девчонку или дам ее в обиду, раз у нее есть пропуск Джима Рэта.

— Ты парень честный, Фрэнк, — сказала старуха, — да больно мягкотел для нашего дела; твое нежное сердце тебя до добра не доведет. Ты так и до виселицы докатишься, помяни мое слово, — а все потому, что какой-нибудь олух, кого ты вовремя не полоснешь по глотке, донесет на тебя.

— Ну уж, не завирайся, старуха, — ответил грабитель, — я знавал не одного молодчика, который в первое же лето как вышел на большую дорогу, так сразу и попался, а все потому, что был больно падок на нож. И потом мне хочется хоть годика два на совести ничего не иметь. Словом, живо выкладывай, в чем тут дело и какая тебе нужна помощь, но подлостей от меня не жди.

— Да ты и сам знаешь, в чем тут дело, Фрэнк. Но раньше хлебни-ка вот отсюда: чистая голландская!

Она достала из кармана флягу и налила ему большую чашку, которую тот сразу же осушил, заметив:

— Водка что надо, первый сорт.