Изменить стиль страницы

В семье Сухогрудовых, впрочем как и во многих других современных семьях, не было того четкого и привычного разделения, когда во главе всего становился муж; и Виталина, и ее мать Анна Юрьевна, и Дементий — каждый по-своему был убежден, что именно  о н  ведет и направляет все в доме: Виталина — тем, что все подчиняла своему вкусу и представлениям об убранстве и уюте комнат, Анна Юрьевна — тем, что готовила завтраки и обеды и вела, как она говорила, все хозяйство, Дементий же — тем, что поддерживал весь этот достаток; но на самом деле в центре всей их семейной жизни были дети, близнецы Сережа и Ростислав, доставлявшие и радость и хлопоты, особенно Анне Юрьевне, которая изо дня в день толклась с ними в доме. Такая же светловолосая, как и дочь, и точно так же носившая неяркие платья (и еще более, чем дочь, любившая, чтобы все в комнатах стояло на своих местах, не двигалось и не захватывалось руками), она с охотою, как только родились у Виталины мальчики, вызвалась помочь дочери; она уволилась с работы, хотя до пенсии оставалось чуть больше года, и, давно отвыкшая от домашних дел, накупив фартуки и халаты, принялась за хозяйство, и кухня и детская, сразу же определившие круг ее забот, постепенно так изменили Анну Юрьевну, что прежние знакомые уже не всегда узнавали ее. От того дня, когда Дементий впервые увидел свою будущую тещу, какой она выглядела — не по годам моложавая и ухоженная (она работала тогда машинисткой в облисполкоме, где печатались разные ответственные документы и куда принимались только люди проверенные), и до этого, какою стала сейчас — с располневшим лицом и красноватыми от воды руками, лежали годы, когда и Виталине и Дементию надо было укрепляться, выходить в люди и они нуждались в помощи матери; но по той простой логике, что всякая высота, достигнутая человеком, есть только точка отсчета для нового движения, в еще большей степени эта помощь по дому нужна была им теперь, и Анна Юрьевна постепенно начала привыкать к мысли, что, пока не вырастут внуки, никакого облегчения не наступит для нее. Она все реже вспоминала, как она работала в облисполкоме, и прежде красивые, всегда с темным лаком на ногтях пальцы ее, знавшие только клавиши облисполкомовских машинок, выглядели уже старчески неуклюжими, костлявыми и были заметно изъедены порошками и мылом; чистота, так любившаяся ею (и любившаяся дочерью), как видно, не просто давалась ей. Но для Виталины и особенно для Дементия все происходившее с Анной Юрьевной было незаметно и представлялось обычным, естественным течением жизни; главное, всегда вовремя подавались завтраки и обеды, и было свежее белье на кроватях, и мальчики росли крепкими и веселыми; маленькие, будто катавшиеся по полу колобки, они представлялись Дементию необыкновенными; он бывал с ними час или два, отвлекаясь от своих дел, брал на руки, возил на спине, и эти шумные встречи с сыновьями надолго затем оставались в его памяти. Если когда в поездках он вспоминал о доме, то прежде всего перед ним вставали именно эти картины, как он забавлялся с детьми, и при всем понимании важности своей работы, что все, что он делал, все для людей, для государства, в нем вдруг просыпалось то как будто эгоистическое чувство, что старается он для сыновей, и он казался себе счастливым, что было ему ради кого стараться и жить.

XII

Сразу же от Жаворонкова Дементий поехал домой; но вопреки ожиданиям (и будто в противоположность приподнятому настроению) ни Виталина, ни дети, ни Анна Юрьевна не вышли встретить его. Дети играли во дворе за домом и не видели отца; Анна Юрьевна, еще с утра заметившая по дочери, что что-то неладное возникает в доме, сказалась нездоровой, легла на кушетку и грелась теперь под клетчатым мохеровым пледом, а Виталина, хотя сегодня был у нее неприемный день, собралась и ушла в поликлинику и затем отправилась навестить больных. Она не думала ни ссориться, ни расходиться с Дементием, но ей хотелось хоть чем-то дать почувствовать ему, что точно так же, как он забывает о семье, семья может забыть о нем, и она заранее видела то выражение лица, с каким он, ступив на порог, спросит у матери: «А где Лина?» То, что она заставляла теперь неприятно волноваться мужа, отзывалось в ней мучительным вопросом — справедливо ли и должна ли она поступать так? Но в сознании сейчас же поднималось все пережитое и передуманное ею, особенно за эту последнюю его поездку, когда он не только ни разу не позвонил, но и не написал ей ни одного письма, и она, встревоженная этим молчанием, как дура (как думала она теперь) кинулась в управление узнать, не случилось ли чего с ним. Ей стыдно было признаться перед сослуживцами Дементия, что он ничего не написал ей, и она не могла простить ему этого; роль нелюбимой и забытой жены, какую она постоянно все эти дни в мыслях отводила себе, не только не устраивала, но вызывала в ней боль, от которой некуда было деться; на работе, когда она ходила по вызовам, она с завистью смотрела на чужие семьи, в которых все, как она считала, было правильно и по-людски, совсем не так, как у нее; дома, когда, уложив детей и поговорив с матерью (и молча посидев зачтем перед телевизором), направлялась в спальню, одиночество становилось особенно нестерпимым, она принималась читать, лежа в постели, и только за полночь наконец забывалась тяжелым, как будто придавленным сном. Она чувствовала, что дурнела и что молодость уходила от нее; по утрам лицо ее было помятым и бледным, и когда она затем, посмуглевшая и посвежевшая перед зеркалом, садилась завтракать, ловила на себе неприятные взгляды матери, которая будто с насмешкою хотела спросить у нее: «Прихорашиваешься, а для кого? Да он давно уже поди наметил, на кого смотреть». Весь день после этого Виталина находилась под впечатлением материных взглядов; она не хотела верить, чтобы Дементий, который был так близок с ней, мог спутаться с другой женщиной (в раздражении она употребляла уже это слово «спутаться», не замечая, как обидно и грубо звучит оно), но поступки мужа все более представлялись необъяснимыми, и в сознание ее постепенно как бы вкрадывалось именно это усиливавшееся намеками матери подозрение, что все может быть, и она думала, что не перенесет этого ужаса, если все обнаружится, и не сможет смотреть в глаза людям; прежде незнакомое (и не вполне, впрочем, осознававшееся ею теперь), в ней поднималось то ревнивое чувство, о существовании которого она никогда не подозревала в себе, и чувство это как будто подталкивало ее к каким-то противоестественным и безумным поступкам. В душе ее происходил тот процесс самовозгорания, как в подмоченном стогу сена, когда, только разбросав стог, можно обнаружить, что происходит в нем, и только подсушив, остановить процесс; но все попытки ее поговорить с Дементием заканчивались ничем, она чувствовала себя безоружной перед его словами и перед успехами, какие приходили к нему.

У нее, в сущности, не было ничего, в чем бы она могла уличить мужа, не было фактов, а было только неведение, и это неведение как раз изнуряло и мучило ее. Но иногда ей казалось, что она понимала Дементия: он весь в работе и делает и себе и семье жизнь и благополучие; но понимание это сейчас же наталкивалось на самую простую истину — а для чего посты и благополучие, если нет обыкновенного человеческого счастья? «Уж лучше жить за каким-нибудь простым человеком», — говорила она себе, в то время как на самом деле ей хотелось и  э т о г о  благополучия, какое приносила работа Дементия, и обычного женского счастья, от которого она не представляла, как можно было отказаться ей.

С подчеркнутым как будто вниманием, словно кроме работы и в самом деле ничто другое не интересовало ее, прослушивала она своих маленьких пациентов, задирая им рубашонки, разговаривая с родителями и выписывая рецепты, и как только выходила из одной квартиры, сейчас же направлялась в следующую (где точно так же накануне была по вызову) и переносила с собой все свои разрозненные теперь мысли о Дементии и жизни с ним; она переживала, что не осталась встретить его, но, вместо того чтобы вернуться, то и дело говорила себе, что все равно изменить уже ничего нельзя и что пусть что будет, то будет, и, как прыгун, неудачно оттолкнувшийся с вышки, жила лишь ощущением неминуемо приближавшегося удара и брызг. Она не хотела скандала, после которого, как она думала, невозможно будет жить вместе, но и не в силах была приостановить событие, которое уже набирало инерцию, и, поглядывая на вечеревшее над городом небо, вместо того чтобы идти домой, отыскивала в памяти новые и новые адреса больных и шла к ним с тем сосредоточенным выражением, какое, когда, сняв плащ, оставалась в белом врачебном халате, было как будто и объяснимым и непонятным в ней.