Изменить стиль страницы

— Знаком, как же.

— Он говорил, наверно, что я не на том пути.

— Что-то вроде этого было, да.

— Он, в общем-то, добрый, но... ему подавай классику. А тут!.. А я, знаете, — затем добавил Митя, — в первую минуту, когда увидел вас, подумал, не от Вахрушева ли человек приехал.

— От Вахрушева? — переспросил Сергей Иванович, как будто фамилия эта могла что-то напомнить ему. — От какого Вахрушева?

— Вы его не знаете. Да и Семен Игнатьич не знает. В деревне у нас, где я жил, в Терентьевке, есть баптистская секта, так этот Вахрушев, старый-старый уже старец, у них там во главе всего, пресвитер. Дело тут давнее, он все нашу избу под молельню просил. Вот уже три раза приезжал, а избу, как бабушка умерла, я заколотил, ну и — отдай и отдай, говорит; что делать, взял и отдал, один черт пустует, так пусть в память о бабушке. Мне-то теперь изба к чему? — И Митя усмехнулся, намереваясь на этом закончить разговор. Он ждал деньги, которые должны были привезти за избу от Вахрушева, и деньги эти как нельзя кстати были ему теперь.

— Так бабушка что, баптисткой была? — спросил Сергей Иванович, все с тем же нехорошим чувством, словно попал в морг или на кладбище, где разрывали могилы, продолжая рассматривать Митины эскизы и зарисовки. «Ну вот, ясно, — вместе с тем сам себе сказал он, живо вспомнив разговор с Семеном на кухне. — Вот где собака зарыта».

— Была, — ответил Митя.

— А ты... как?

— Я?.. Я не дорос еще. — И Митя опять усмехнулся.

XXVI

Ему пора было идти к Дорогомилиным, и он не был настроен вспоминать что-либо; но, в то время как он смотрел на Сергея Ивановича, наклонившегося над столом (над эскизами и зарисовками), отдаленно и беспричинно будто снова вставали перед ним картины детства, деревни, и приятное и тревожное чувство охватывало его. Он родился в холодный ноябрьский день 1942 года. В тот час, когда за окном тихо и плавно в безветрии падал на землю крупными хлопьями снег, убирая все безжизненным белым саваном (так накрывают простынею обезображенное желтизною лицо покойника перед тем, как заколотить гроб), в ту самую минуту, когда, вобрав первый глоток воздуха, розовый и сморщенный, Митя вдруг огласил родильную комнату хотя и робким, но по-младенчески звонким голосом, оповещая о своем явлении, и уже требуя внимания и места в жизни, и вызывая добрые улыбки на лицах женщин, принимавших его, — мать Мити, Настасья, лежавшая с бескровным лицом и с проступившими капельками пота у подбородка, над верхней губою и на лбу, почти неслышно выдохнула последнюю порцию воздуха и так и застыла, будто изумленная тем, что произошло; в открытых глазах ее было то выражение, словно она прислушивалась, как жизнь постепенно покидала ее и переходила в другое существо, и процесс этот был и страшен и удивителен ей. Митя же узнал, как умерла его мать, много лет спустя от бабушки, и не в подробностях, так как Антиповна и сама не знала их; она сказала лишь: «При родах. Сердце остановилось». Маленького, морщинистого и кричащего, Митю унесли в то утро в младенческую, а над матерью долго еще суетились женщины в белых халатах, с иглами и кислородной подушкой, по старания были напрасны, и пятистенный, до жары натопленный бабушкин деревянный дом наполнился не радостью новой жизни, а прежде — той особенной, гнетущей тишиною, когда в доме появляется покойник. Антиповна, как ни трудно было в ту военную зиму, не хотела, чтобы сноху увезли на кладбище прямо из районного морга, и решила похоронить по-людски, как она сказала, — чтобы выносили из дому с плачем, почестями, а затем — поминки; она выпросила в колхозе подводу и четырнадцать верст ехала одна по засугробленной дороге до районного центра и потом те же четырнадцать верст ехала обратно в Терентьевну, и в санях на сене лежала укрытая (как будто она была живая и Антиповна боялась простудить ее) старым, мужним еще тулупом, посиневшая и застывшая Настасья. Поздно вечером, когда сани, последний раз скрипнув полозьями, остановились у крыльца, соседи помогли Антиповне внести покойницу в избу, обмыть, одеть во все чистое и уложить в белый, сколоченный из оструганных досок соседом Вахрушевым гроб (тогда Вахрушев не был еще пресвитером, да и ни о какой баптистской общине никто и слыхом не слыхивал в Терентьевке). Гроб с покойницей всю ночь простоял в доме. Может быть, потому, что к тому времени Антиповна уже получила две похоронные — на мужа, которого брали в рабочий батальон, но он сам попросился на фронт, когда немцы подошли к Москве, и на младшего сына, — она смотрела на покойницу сухими, отупевшими глазами, пугая оставшихся у нее горевать соседок, и лишь только наутро, когда приподняли на плечи и начали выносить гроб из дому, по щекам Антиповны покатились, поблескивая в оконном свете, слезы; но она не замечала, что плачет, и не вытирала платком глаза и щеки; когда шагала за похоронными санями по кривой деревенской улице, она не пожелала, чтобы ее поддерживали под руки; лишь когда гроб опустили в мерзлую могилу и первые комья земли ударили о крышку, силы наконец покинули ее, она припала на колени и запричитала, теребя на себе платок и волосы; когда ее подняли и повели к саням, на том месте, где она стояла, остались два подтаявших под коленями пятна на снегу. Сама Антиповна не видела и не помнила этого и не рассказывала внуку, и если бы не Вахрушев, который, будучи уже пресвитером, не поведал бы Мите об этих подтаявших пятнах на белом кладбищенском снегу, все было бы для Мити и здесь неведомо и глухо. Бабушка только каждый год — либо в последних числах апреля, либо в начале мая, когда наступал родительский день, — водила его на могилу матери, предварительно готовясь к этому выходу словно к празднику, ставила сдобное тесто, пекла сладкие пряники и непременно брала с собой в узелок каких-нибудь в бумажной обертке конфет, расстилала платок на траве возле могилы, ела сама пряники и заставляла есть внука и была особенно довольна, если удавалось раздать угощения знакомым и незнакомым, встреченным на кладбище деревенским людям. Митя же, пока был маленьким, бегал по траве вокруг могилки и ловил светлокрылых весенних бабочек, затем, становясь взрослее, просто сидел рядом с бабушкой, слушая, как она вспоминала не только о его матери, Настасье, но и о сыновьях и муже; а еще позднее уже каждый раз приносил баночку с краской и, пока бабушка раздавала пряники и конфеты, укреплял и подновлял возвышавшийся над могилой невысокий деревянный крест, сколоченный в свое время тем же Вахрушевым. Он думал и о погибшем отце, и о матери, и о бабушке, которую почти всегда видел возле себя; и хотя она никогда не говорила ему, как тяжело было ей поставить его на ноги, но с каждым годом жизнь сама словно бы раскрывала перед Митей свои страницы. То бабушка вдруг вспоминала: «Вот здесь  т о г д а  стоял дровяной навес», — и эта как бы мимоходом оброненная фраза вызывала в сознании Мити картину, как во дворе, где теперь росли (они всегда растут на развалинах, и притом буйно) бурьян и крапива, возвышался крепко сколоченный дровяной навес, который затем, в долгие холодные военные зимы, был испилен, порублен и сожжен в огромной, занимавшей чуть ли не половину избы русской печи; то бабушка однажды, было это уже после войны, решила продать белую комолую козу, которая старела и все меньше и меньше давала молока, и купить другую, и, когда в один из воскресных дней, собравшись наконец, повела козу на базар, перед тем как вывести со двора, скормила ей несколько корочек хлеба, велела и внуку протянуть в ладони корку, и, в то время как маленький Митя, чувствуя рукою мягкие и теплые козьи губы, удивленно и радостно вскидывал глазенки то на бабушку, то на белую, с острой и шевелившейся на ветру бородкой козью морду, Антиповна тоном причитания (то ли внуку, то ли козе) поясняла: «Спасительница наша, что бы мы делали, как бы росли, где бы молоко теплое брали», — и Митя, вспоминая об этом воскресном утре, ясно и без особого напряжения представлял, как и что было в ту зиму, когда бабушка привезла его из родильного дома, закутанного в простынку, и одеяльце, и все в тот же старый, уже послуживший покойной матери покрывалом в санях тулуп. Митя многое додумывал, подрастая и вглядываясь в окружающий мир; но он не мог восстановить все ушедшие подробности, а бабушка, чем более старела, тем скупее становилась на разговоры. «Что вспоминать! Мало ли что было в жизни. Ну было и было и быльем поросло, зачем же переживать все сызнова?» Она не хотела ворошить память, чтобы именно не переживать все сызнова — как отправляла на фронт сыновей и мужа, как начали поступать похоронные в Терентьевку, и одной из первых пришла похоронная ей.