Теперь Мортон поскакал во весь опор по направлению к главным силам повстанцев. Прибыв в лагерь, он был поражен и потрясен представшей перед ним картиной полного смятения и раздора в момент, когда так существенны были строгий порядок и единение. Вместо того чтобы построиться боевой линией и повиноваться распоряжениям своих офицеров, повстанцы толпились беспорядочной массой, кипевшей и рокотавшей, словно волны морские; тысячи глоток говорили или, вернее, вопили все вместе, но никто никого не слушал. Возмущенный этим безобразным зрелищем, Мортон решил пробиться сквозь толчею и выяснить, а если возможно, и устранить причину столь неуместного беспорядка. Пока он поглощен этим занятием, мы познакомим читателя с тем, что Мортон узнал лишь позднее.
Повстанцы собрались для проведения дня покаяния; так же как пуритане в предыдущей гражданской войне, они считали это наилучшим способом разрешения всех трудностей и разногласий. Обычно для этого назначали любой будний день, но на этот раз пришлось остановиться на воскресенье, так как времени было в обрез, а враг находился рядом. В центре лагеря была установлена временная кафедра или, точнее, помост под навесом; согласно утвержденному распорядку, он должен был быть предоставлен сначала достопочтенному Питеру Паундтексту как старейшему из наличных в войске повстанцев священников. Но пока этот почтенный служитель церкви медленными и размеренными шагами приближался к приготовленной для него трибуне, его опередил неожиданно появившийся Аввакум Многогневный, тот одержимый безумием проповедник, внешность которого так поразила Мортона, когда он увидел его на заседании военного совета после победы при Лоудон-хилле. Неизвестно, действовал ли он под влиянием или по наущению камеронцев, либо его подтолкнули использовать случай и обратиться с увещаниями к столь многолюдному сборищу собственное расстроенное воображение и соблазн взойти на бывшую перед ним свободную кафедру. Известно лишь то, что он тут же использовал представившуюся возможность и, вскочив на кафедру, посмотрел вокруг себя диким, блуждающим взором и, не обращая внимания на ропот многих присутствующих, открыл Библию и прочитал в качестве исходного текста для своей проповеди следующий стих из тринадцатой главы Второзакония: «… появились в нем сыны Велиала из среды тебя и соблазнили жителей города их, говоря: „пойдем и будем служить богам иным, которых вы не знали“, вслед за чем углубился в изложение своей темы.
Речь Многогневного была в такой же мере дикой и несообразной, в какой неожиданным и несвоевременным было его вторжение на трибуну, но она била в самую точку, так как поднимала самые больные вопросы, обсуждение которых с общего согласия предполагалось отложить до более благоприятной поры. Он не упустил решительно ничего, что имело хотя бы малейшее отношение к обуревавшим их распрям. Обвинив умеренных в том, что они впали в ересь, что пресмыкаются перед властью насильников, что ищут мира с врагами Господними, он затем назвал имя Мортона и обрушился на него, утверждая, что он один из тех сынов Велиала, которые, как сказано в приведенном им тексте, вышли из среды их, чтобы соблазнить жителей града сего и предаться ложным богам. Мортону и всем тем, кто идет вслед за ним или одобряет его образ действий, Многогневный возвестил ярость и мщение; он увещевал всех, кто хочет остаться чистым и незапятнанным, немедленно покинуть ряды нечестивых.
— Не страшитесь, — говорил он, — ни конского ржания, ни блеска доспехов. Не ищите помощи у египтян, не ищите ее у врага, будь он так же неисчислим, как акриды, и так же свиреп, как драконы. Упования их — не наши упования, столпы их — не наши столпы; может ли быть иначе, если тысяча побежит от единого, а двое обратят в бегство десять тысяч врагов! Я видел этою ночью видение и слышал голос, сказавший: «Аввакум, возьми лопату и отдели зерно от мякины, дабы не пожрало обоих пламя негодования и не спалила молния ярости». И я говорю вам: возьмите этого Генри Мортона, этого мерзостного Ахана, принесшего с собой то, что проклято Господом, и побратавшегося с врагами в их стане, возьмите его, и побейте каменьями, и сожгите в огне, дабы отвратить гнев Господень от чад ковенанта. Он не облекся в одежды вавилонские, но продал одежды праведника жене Вавилона; он не взял двухсот сиклей чистого серебра, но предал истину, которая драгоценнее серебряных сиклей или золота в слитках.
Эти яростные нападки, столь внезапно обрушившиеся на одного из наиболее деятельных вождей пресвитерианского войска, вызвали среди слушателей целую бурю. Некоторые потребовали немедленно переизбрать офицеров и не допускать на командные должности никого, прикоснувшегося, по их выражению, к тому, что проклято Господом, или склонного мириться с ересями и язвами времени. Настаивая на своем требовании, камеронцы громко кричали, что, кто не с ними, тот против них, что теперь не время отказываться от важнейших пунктов священного ковенанта шотландской церкви, если они ждут Божьего благословения своему оружию и своему делу, и что в их глазах умеренный пресвитерианин немногим лучше, чем прелатист, антиковенантер или безбожник.
Подвергшиеся нападению с негодованием отвергли обвинения в преступной снисходительности и в отпадении от истинной веры и, в свою очередь, обвиняли обвинителей в вероломстве, а также в безумном и нелепом стремлении во что бы то ни стало посеять в рядах войска несогласия и раздоры, тогда как даже самому беспечному среди них ясно, что, лишь объединив свои силы, они смогут — и то только-только — устоять перед врагом. Паундтекст и еще двое или трое из его прихожан пытались было сдержать разыгравшиеся страсти и обращали к своим противникам слова патриарха: «Да не будет вражды между мной и тобой, и твоими пастырями и моими пастырями, ибо мы братья». Но никто не слушал этих миролюбивых призывов. Тщетно сам Берли, понявший, что этот раздор угрожает неминуемой гибелью, возвышал свой суровый и мощный голос, требуя молчания и подчинения дисциплине. Дух неповиновения захватывал все большее число собравшихся пресвитериан; речь Аввакума Многогневного, казалось, заразила безумием его слушателей. Наиболее благоразумная и робкая часть собравшихся покинула поле, считая, что все потеряно и дальнейшая борьба безнадежна. Другие обращали смиренные, согласно их весьма неточному выражению, мольбы к вновь избранным офицерам и, неистово вопя и беснуясь, бессмысленно и беспорядочно, как и все на этом злосчастном собрании, отрешали от должности прежних. В этот момент, когда армия в полном смятении готова была распасться, и прибыл на поле Мортон. Его появление вызвало громкие приветственные клики одних и проклятия и угрозы других.
— Что означает этот пагубный беспорядок, да еще в такой опасный момент? — воскликнул он, обращаясь к Берли, который, устав от бесплодных усилий восстановить порядок и дисциплину, стоял, опираясь на свой палаш и взирая с мрачным отчаянием на окружающее.
— Это значит, — ответил он, — что Господь отдал нас в руки наших врагов.
— Нет! — воскликнул Мортон (его громкий и решительный голос заставил многих прислушаться к тому, что он говорил). — Неверно, что Господь покидает нас, — мы сами покидаем его, мы покрываем себя позором, унижая и предавая дело свободы и нашей религии. Слушайте меня, — продолжал он, взбегая на кафедру, которую принужден был оставить пришедший в полное изнеможение Аввакум Многогневный. — Я привез от врага предложение немедленно начать мирные переговоры. Однако он требует, чтобы мы сначала сложили оружие. Могу вас заверить, мы в состоянии оказать ему достойное сопротивление, но только в том случае, если вы будете вести себя, как подобает мужчинам. Решайте же наконец: война или мир? Время, предоставленное нам для решения, уже на исходе. Пусть в будущем не станут о нас говорить, что шесть тысяч вооруженных шотландцев не были ни достаточно храбрыми, чтобы выйти на поле брани и стоять стеною, ни достаточно благоразумными, чтобы заключить с врагом мир, ни даже мудрыми мудростью трусов, чтобы своевременно отступить. Чего стоят споры о мелочах в церковном устройстве и управлении, когда разрушение грозит всему зданию? Вспомните, братья мои, что последнее и самое страшное бедствие, какое наслал Господь на некогда избранный им народ, последнее и самое страшное наказание за его слепоту и бесчувственность — это те кровавые распри, которые раздирали на части город даже тогда, когда враг уже ломился в ворота.