У нас на шлюпке флага не было. И какая там боевая единица! А там ребятам еще бы не обидно, думал я, глядя на огонь, еще бы… Служить на маленьком паровом катере, у которого только и почета, что военно-морской флаг… В море он не ходит — мал. Команда — три человека: старшина за командира, рулевой да моторист. По береговым постам продукты развозят, горючее — вот и вся их морская служба. Самоваром и прозвали..
— Чапает катерок через гавань, а с кораблей: «Эй, на самоваре! Труба раскалилась! Как бы вам не закипеть!» А труба — красная, длиннющая, с этаким коленцем…
Нет, наверное, нас на такие боевые единицы посылать не станут. Мы — юнги. Радистами будем…
— Перекрасили они трубу в другой цвет, в небесно-голубой, — хитровато сощурился старшина. — Не помогло. Смеху еще больше. Гудок у самовара сиплый, тоненький такой, с присвистом. Ну, точно — поспел… — Воронов вздохнул. — Больше всех рулевой страдал. У него с девушками не ладилось из-за места прохождения службы.
— Гы…
Я толкнул Юрку локтем.
— Отправился рулевой как-то на кладбище кораблей и притащил на катер гудок от океанского парохода. Приладил его ночью вместо старого. И никому ничего не сказал.
Слабо стрельнуло в печке. Угли отбрасывали ровный свет на лицо старшины. Худощавое, с резкими складками около губ и чуть великоватым носом, оно казалось усталым.
— Утром они отправились по делам. А эскадра в то время выходит в море — на учения. Тогда рулевой самовара дает приветственный гудок… Забасил — на всю гавань, мощно. Катер аж трясется весь! Понятно, у всех глаза на лоб.
А он… — Старшина крутанул головой. — А самовар-то побасил, побасил да и остановился. Ни туда ни сюда: пар весь выпустил!
Воронов подождал, пока мы немного поутихли.
— Ну, вот… Началась война. Служба на самоваре все та же. Пошли они как-то на дальний береговой пост и на пол-пути увидели перископ — немецкая подлодка! Фашист на них никакого внимания не обратил. Поворочал перископом и не спеша опустил его. А катерок полным ходом к подлодке…
— Строиться на вечернюю поверку! — ворвался в кубрик дневальный по роте.
Хлопнула дверь. Воронов замолчал.
— Ну? — спросил Леха.
— Строиться на вечернюю поверку, — поднялся старшина.
VI!
— Стой, кто идет?
Не пойму, чего больше в этом окрике из темноты — угрозы, надежды или тревоги. Так много интонаций, что мне становится зябко: я еще не слышал, чтоб у Сахарова был такой голос.
Разводящий отвечает.
— Разводящий, ко мне, остальные на месте! — облегченно командует Сахаров.
Свет карманного фонарика, скользнув по его совиной фигуре, падает вниз. Теперь видна широкая траншея — вход в подземный склад боепитания.
По команде разводящего я подхожу и убеждаюсь, что дверь склада опечатана. Потом слушаю, как они уходят.
И остаюсь один.
Словно кто-то отнял ладони от ушей: лес гудит, стонет так протяжно, что кажется — вот-вот захлебнется ветром и затрещит.
Я беру винтовку наперевес.
На поляне неровными пятнами лежит снег. Если долго смотреть на них, пятна начинают расплываться, их съедает темнота. А вглядываешься в черную стену леса — опять откуда-то появляются белые пятна.
Постоять в траншее? Нельзя. Оттуда и этого не увидишь.
Разводящий и Сахаров уже, конечно, в карауле. В теплой, чисто выбеленной комнате, где ярко светит лампочка без абажура и от пирамиды с винтовками падает тень на стену. А на стеке в рамке — присяга, и до нее дотягиваются удлиненные кончики штыков.
Говорили, что после того, как мы примем присягу, нам выдадут ленточки и флотские ремни с бляхами. Присягу мы приняли. И получили оружие — винтовки образца 1891/1930 годов, знаменитые русские «трехлинейки». А ленточки и ремни — пока нет. Но сейчас шинель на мне туго перепоясана, в правое нижнее ребро уперся подсумок, а в нем настоящие патроны. Этот ремень мне выдали только на сутки, в караул. «Несение караульной службы является выполнением боевой задачи». Так написано в уставе.
…В той комнате есть еще печка, скамья, бачок для кипятка и стол, покрытый красным сукном. А на столе, тоже в красной обложке, одна-единственная книжка — этот устав.
В нем все ясно, как в букваре: лечь топить с восемнадцати часов, кипяток иметь круглые сутки, в помещении поддерживать тишину и порядок, «отдыхать лежа (спать), не раздеваясь».
Сахаров сейчас, наверное, «отдыхает лежа» — спит.
Посветлело как будто… Я не сразу догадываюсь, что это луна. Появится или нет? Она где-то рядом — теперь можно рассмотреть, как быстро летят облака.
…Интересно, что те два парня из соседней роты делали в партизанах? За что им ордена дали? И тех ребят, с самовара, тоже наградили. Хорошо, что у них были глубинные бомбы. Потопили подлодку, надо же!..
А может, я сейчас диверсанта задержу? Может, тот «юнкере» все-таки его сбросил? Хотя нет, навряд ли…
Руки озябли. Прижав винтовку к локтю, я прячу их в карманы шинели и в правом нащупываю плотный конверт.
Мама пишет: «Обязательно соберу тебе посылку» или «Обязательно соберу на днях тебе посылку»? Я ощупываю письмо. Никак не могу вспомнить точно: «Обязательно на днях соберу…» Очень хочется перечитать сейчас же…
— Стой, кто идет?!
Я спрыгиваю в траншею. За спиной у меня — опечатанная дверь склада, а впереди… теперь я узнал его — политрук роты лейтенант Бодров.
— Стой, кто идет?
Остановился? Нет.
Я щелкаю — затвором.
— Стой, стрелять буду!
Остановился. То-то… А ведь мог бы и не заметить — хорошо, что луна!
— Кто на посту?
— Юнга Савенков!
— Давно стоите?
— С двадцати четырех часов, товарищ лейтенант.
— Ясно, — говорит он. — Ну и погодка… Не замерзли?
— Нет, что вы, товарищ лейтенант!
Похвалит он меня за бдительность?..
— Так… Продолжайте нести службу.
— Есть!
Бодров поворачивается, собираясь уходить.
— Товарищ лейтенант…
— Да?
— Скажите, пожалуйста, сколько времени?
— Пять минут второго.
— Благодарю.
Поговорили… Жаль, что мало. А все-таки легче.
Неужели сейчас только пять минут второго? Ошибся, наверное, лейтенант — часа два теперь или около этого… Может, пять минут второго было, когда он пошел проверять посты? И пока мы с ним говорили, тоже время прошло…
Холодно. Ветер все сильнее. Насчет погодки он правильно сказал. А что сейчас в море творится!..
Зато в кубрике хорошо. Спят все. Дневальный слышит, как похрапывают ребята. И нет для них ни леса, ни моря…
Вообще-то кубрики получились на славу. По стенам, как на корабле вдоль бортов, в три яруса койки, а в углах, по диагонали, две печки: времянка и капитальная, кирпичная. Когда их натопят, наверху жарко. И пахнет поленьями, подсыхающими портянками, а в начале месяца, когда нам выдают сахар (вместо махорки), пахнет еще и жженым сахаром: многим нравится варить его в кружках. Смесь запахов получается крепкая!
Все это сейчас так далеко. На какое-то время я просто перестаю верить, что они были: и разговор с лейтенантом, и караульное помещение, и кубрик… Нет ничего, нет даже леса, а только гудящая темнота, полная движения, которого я не вижу.
А видеть надо — такая боевая задача.
…Холодно все-таки.
Я решаю постоять немного в траншее. Здесь тише, но как-то не по себе. Опять выхожу, оглядываюсь. И цепенею: шагах в пяти от меня кто-то лежит, упершись в землю руками И растопырив локти.
— Встать!
Голос у меня чужой.
Беснуется ветер. Лес вокруг — сплошной гул.
— Встать!
Замахиваясь винтовкой, я шагаю вперед и в самый последний момент понимаю: передо мной пень. Ахнув от ярости и еще не прошедшего страха, я изо всех сил всаживаю в него штык…
…Тихонько шепчутся сосны. Их желтоватые стволы ясно выделяются на побуревшей еловой хвое. Над ними ровное серое небо, а внизу, у подножий, — нетронутые островки первого снега.