Изменить стиль страницы

ГЛАВА XXIII

Когда на холоде застынет рана,

Почует воин боль. Когда утихнет

В душе разбушевавшееся пламя,

То совесть мучить грешника начнет.

Старинная пьеса.

Угрызения совести после этого прискорбного поединка не давали покоя Хэлберту, невзирая на то, что в ту эпоху и в описываемой нами стране человеческая жизнь ценилась крайне дешево. Раскаяние юноши было бы еще горше, если б его душой управляло более возвышенное религиозное учение и если б он был более сведущ в законах общества; как бы то ни было, он жестоко укорял себя, и горе об убитом иногда заглушало в его сердце горе разлуки с Мэри Эвенел и отчим домом.

Старик, шагая рядом с ним, некоторое время хранил молчание, а затем обратился к нему с такими словами:

— Сын мой, недаром говорится, что горе просится наружу. Чем ты так угнетен? Поведай мне свои несчастья; может статься, моя седая голова вразумит добрым советом неопытного юношу.

— Увы, можно ли удивляться, что я впал в отчаяние? — ответил Хэлберт. — Кто я сейчас? — жалкий скиталец, бежавший из родительского дома, от матери и друзей! Я запятнан кровью человека, оскорбившего меня только вздорными словами, за которые я отплатил смертельным ударом. Сердце мое твердит, что я совершил тяжкое зло. Оно было бы суровее этих скал, если бы не страдало от мысли, что я отправил этого человека на суд всевышнего, не дав ему исповедаться и причаститься.

— Остановись, сын мой, — перебил его путник. — То, что ты поднял руку на образ и подобие божие в лице ближнего твоего, что ты, повинуясь суетной злобе или еще более суетной гордыне, отнял у человека жизнь и превратил его в прах, — это тяжкий грех. То, что ты грешнику перед кончиной не дал времени покаяться, хотя небо могло бы ему в этой милости не отказать, есть смертный грех. Но для всего этого есть бальзам в Галааде.

— Я не понимаю вас, отец мой, — проговорил Хэлберт, смущенный торжественностью, зазвучавшей в голосе его спутника.

Старик продолжал:

— Ты убил своего врага — какое жестокое деяние; ты пресек его жизнь, не дав ему замолить грехи, — это отягощает твое преступление. Последуй же моему совету и взамен одной человеческой души, которую ты, может быть, вверг в царство сатаны, убереги от его когтей другую Душу.

— Понимаю, — сказал Хэлберт, — ты хочешь, отец мой, чтобы я искупил свою вину заботами о душе моего противника. Но как это сделать? У меня нет денег, чтобы заказывать заупокойные мессы. Чтобы освободить его душу из чистилища, я с радостью пошел бы в обетованную землю босиком, но…

— Сын мой, — прервал его старик, — грешник, которого ты должен спасти от адского пламени, не мертвец, а живой человек. Я призываю тебя молиться не о душе твоего врага: судья в равной степени милосердный и справедливый уже вынес ей свой окончательный приговор; отлетевшей душе ты ничем не поможешь, даже если превратишь эту скалу в гору золотых дукатов и за каждую мессу будешь платить по дукату. Где дерево упало, там ему и лежать. Но молодой побег имеет гибкость и жизненный сок, его можно изогнуть так, чтобы дать ему нужное направление.

— Скажи, отец мой, ты священник? — спросил молодой человек. — Чью волю исполняешь ты, говоря о таких возвышенных предметах?

— Волю всемогущего моего владыки, знамени которого я присягнул как воин, — ответил путник.

Осведомленность Хэлберта в вопросах религии не шла далее того, что можно извлечь из катехизиса, составленного архиепископом Сент-Эндрю, и брошюры под заглавием «Вера за два пенни» — оба эти издания усердно распространялись и расхваливались монахами обители святой Марии. Но, при всем равнодушном и поверхностном отношении Хэлберта к богословию, он стал подозревать, что очутился в обществе одного из тех проповедников евангелия, или еретиков, учение которых расшатывало самые устои древней религии. Воспитанный, как это легко попять, в священном ужасе перед этими отъявленными раскольниками, юноша не мог сдержать негодования, которое должно было обуять каждого преданного и верующего вассала римской церкви.

— Старик, — воскликнул он, — будь ты достаточно силен, чтобы в рукопашном бою постоять за слова, которые твой язык произнес против нашей святой матери церкви, мы тут же, на этом болоте, проверили бы, которое из наших вероучений имеет лучшего защитника.

— Нет, сын мой, — сказал странник, — если ты ничем не отличаешься от прочих воинов Рима, ты не остановишься в своем намерении, а воспользуешься тем, что и по летам и по физической силе преимущество на твоей стороне. Выслушай меня. Я указал тебе, как примириться с небом, но ты мое предложение отверг. Теперь я укажу тебе, как умилостивить земных правителей. Отдели мою седую голову от хилого тела, которое она венчает, и отнеси ее к аббату Бонифацию, гордо сидящему в своем кресле. Признайся ему в убийстве Пирси Шафтона, а когда гнев его воспламенится, брось к его ногам голову Генри Уордена, и он вместо кары осыплет тебя похвалами.

Хэлберт Глендининг в изумлении отступил от него и воскликнул:

— Как, вы — тот прославленный еретиками Генри Уорден, чье имя у них почти в такой же чести, как имя Нокса? Неужели это ты, и как хватает у тебя дерзости бродить по соседству с обителью святой Марии?

— Можешь не сомневаться, что Генри Уорден — это я, — сказал старик, — и, хотя я недостоин стоять в одном ряду с Ноксом, я всегда готов претерпеть любые невзгоды ради служения моему господу.

— Выслушай теперь меня, — промолвил Хэлберт. — Убить тебя мне не позволяет совесть; повести тебя как пленника в монастырь — значило бы тоже быть виновником твоей смерти; бросить тебя здесь, в глуши, без провожатого — немногим лучше. Я приведу тебя целым и невредимым, как обещал, в замок Эвенелов, но, пока мы в пути, не произноси ни единого слова против учения святой церкви — я ее недостойный, невежественный, но все же ревностный сын. А когда ты прибудешь в замок, будь настороже — за твою голову назначена награда, а Джулиан Эвенел любит блеск золотых шапок note 51 .

— Однако ты не утверждаешь, — возразил протестантский проповедник (ибо он таковым был в действительности), — что барон Эвенел способен из корысти продать кровь своего гостя?