Изменить стиль страницы

Порой в глазах Гарри мелькало нечто вроде удовлетворения — отголоска радости. Это было или в результате удачно проведенного опыта, или даже без видимых внешних причин. Опасные силы! Но почему? Не ужели появление собственного отношения к окружающему, отношения не холодного, строго логического, эмоционального таило в себе опасность?

Траубе стал неуравновешен. Очнувшись от мыслей, он мерил шагами комнату, затем садился и вновь погружался в мысли.

«Я вижу, как с каждым днем просыпаются скрыты силы, — говорил себе профессор, — вижу, но ничего но могу поделать. Ох, уж эта подкорка! Что будет дальше? Неужели родится непрошенное дитя, имя которому — радость? Не нужно, не нужно! Ведь там где радость, там и гнев».

Тщетно старался профессор проникнуть в глубокие тайники мозга железного человека. Его исследовательский гений был бессилен.

А время шло и шло, и его течение постепенно стало осознаваться железным человеком. Как неуловимые магнитные колебания, как поток невидимых лучей, проникало оно в его мозг. То было нечто большее, чем рефлекс на время, было соизмерение во времени своего бытия. Мы неосторожно сказали: «своего»… Но ведь у Гарри не было своего, субъективного! А как провести границу между объективным и субъективным?

Где-то глубоко рождалось день за днем ощущение собственного бытия. Медленно, но закономерно оно росло и крепло. И все больше и больше начинал ощущать Гарри свое тело, не грубый механический протез, а живое человеческое тело. Оно материализовалось, словно после глубокой общей анестезии, заполняло собой все закоулки железного корпуса. Мир живительным потоком хлынул внутрь протеза. Рождалось человеческое «я», омытое кровью, согретое живым теплом, освеженное влагой и воздухом.

…Все чаще и чаще приходили к Гарри непрошенные мысли. Сначала они мелькали, как легкие тени, потом стали яснее. Появилось беспокойство, недоумение.

Беспокойство нарастало обычно к концу рабочего дня. Приближалась ночь. Сгущались тени. В лаборатории загорались лампы. А стрелки часов неуклонно приближались к девяти. Ровно в девять профессор включал метроном и вводил в «кровь» Гарри снотворное. В это время Гарри уже лежал в постели. Он видел склоняющегося над ним профессора. Затем… приходило нечто непостижимое и роковое. Светлые пятна ламп расплывались, предметы теряли свои очертания, темные провалы являлись между ними. И он чувствовал, что теряет себя, свое «я». Страшный миг небытия, слитый с причудливыми и искаженными ощущениями действительности, наступал. И полуреальный, полубредовый мир, оскаленный черными зияющими пропастями, поглощал его. Слепая, необозримо огромная пустота смыкалась вокруг, все поглощала, уничтожала. И в темной, страшной, необъятной пустоте, как серебристая паутинка, все еще вилась тонкая нить сознания. Но нить рвалась. Каждую ночь, каждую ночь приходила к нему смерть.

Утром все совершалось в обратном порядке. Сначала возникал мрак, насыщенный каким-то движением, потом являлся слабый свет, и, наконец, возникали очертания предметов. С каждой минутой Гарри все яснее и яснее различал их. Возвращалось сознание действительности, но сознания собственного бытия еще не было. Оно возникало позднее и притом не сразу, а проходя все первоначальные фазы своего возникновения. И так каждый вечер, и так каждое утро. Это было ужасно, это было непостижимо для обычного человека.

Профессор неуклонно соблюдал режим. Он был полным распорядителем жизни Гарри. И, глядя на стрелки часов. Гарри смутно испытывал непонятную еще тревогу — сигнал приближения мертвой ночи.

Но вот настало время, когда Траубе решил доверить распорядок времени ему самому. В положенное время Гарри сам должен был производить необходимые манипуляции перед тем, как лечь в постель.

— Запомните: так нужно. НУЖНО, — инструктировал его профессор, и Гарри строго соблюдал инструкцию, не задумываясь над ее смыслом. Но независимо от него противоречивая мысль прямо пробивала себе дорогу в бесконечных закоулках мозга.

Это случилось поздним вечером… Профессор должен был на час с лишним раньше покинуть лабораторию.

— Помните же, Гарри, — сказал он, уходя, — ни минутой раньше, ни минутой позже. Так нужно.

— Хорошо, профессор, — заученно ответил Гарри.

В положенное время он прошел к себе в комнату. Раздевшись, он сел на постель и потушил свет. Мягкая, нежная темнота и тишина окружила его. И в этой темноте, в тишине было что-то бесконечно прекрасное, так не похожее на холодную пустоту надвигающейся ночи. Гарри чувствовал себя обычным человеком. Он ощущал, как вздымается от дыхания его грудь, как бьется сердце. Он согнул в локте руку, он пошевелил ногой, он наклонился и выпрямился. Тело было послушным, гибким. «Я, настоящий, живой я!»

Он зажег свет и, сняв рубашку, взглянул на свою грудь, на свои руки. Металлический торс тускло отражал свет. Не веря глазам, он ощупывал себя, как слепой, обследовал каждый сантиметр своего тела. Холодная, твердая, как кольчуга, грудь… Он ясно ощущал металлические крепления, винты.

«Что же это? — думал он со страхом. — Ничего не могу понять! Ведь я же здесь, вот тут, сижу на постели. Я же здесь, и меня — нет! Где же я?»

И задумался глубоко железный человек Гарри Траубе.

Ночь, когда Гарри впервые позволил себе нарушить строгий режим, установленный профессором, значила для него очень много. Тысячи мыслей возникали одна за другой, тысячи вопросов требовали ответа.

Профессор Траубе так и не узнал, что Гарри обманул его, но он не мог не заметить в его взгляде, в его поведении чего-то нового. Траубе неукоснительно следовал своей программе. Ничто не напоминало железному человеку прошлого, связанного с Недом Карти. Нед Карти был мертв, давно мертв. Его не было, и не было ничего, связанного с ним.

Глубокие провалы зияли в памяти Гарри. И нельзя было перекинуть через них мост, и нечем было заполнить их. Но Траубе и не хотел этого. Строгий, сухой, лаконичный, он упрямо соблюдал свою линию. Гениально продуманная система воспитания давала результаты. И все же в этой системе было много неучтено, неясно.

Гарри принимал профессора таким, как есть. Никаких вопросов, сомнений первоначально не рождал его вид, его голос. Профессор был необходимым элементом лабораторной обстановки так же, как и приборы, как мебель, книги.

Как подвижная материальная система, он прекрасно ассоциировался в мозгу Гарри с другими понятиями, с понятием «человек». Он не вызывал никаких вопросов, недоумений. Но все изменила последняя ночь. Она заставила Гарри по-иному взглянуть на вещи и явления.

«Кто этот человек? Какое имею к нему отношение я? Да и кто я сам? Почему я здесь? Почему я такой?»

За этой ночью пришла другая, за другой — третья. И каждый раз Гарри тайно нарушал строгие предписания профессора, и каждый раз великое сомнение охватывало его.

Иногда днем, когда солнце золотило матовую поверхность оконных стекол, в него входило что-то новое, несказанно хорошее. Это было ощущение глубокого, полного слияния с окружающим. Оно вливалось в него, заполняло каждый уголок тела, и тело жило, дышало, пульсировало кровью. Только не нужно было глядеть на него, трогать его… Смутное подобие человеческой радости… Оно было недолговечным. Так в облачный день то ярко вспыхнут на траве солнечные пятна, то померкнут, разольется тень, затрепещут листья на деревьях.

И вот настал час, когда профессору стало совершенно очевидно, что нужно срочно что-то предпринимать. Это произошло после удачно завершенного опыта. Траубе был доволен. Он ходил по лаборатории большими шагами, а Гарри стоял у лабораторного стола.

— Нам повезло, — сказал Траубе, — нам чертовски повезло! Все мои предположения подтвердились, как одно! Ну, что вы скажете, а?

Гарри ответил не сразу. Словно издалека долетел до него вопрос профессора.

— Что скажу я? — монотонно переспросил он. — Что можно сказать? Мне многое неясно… Для чего все это? Бесконечные опыты… книги, протоколы… Работа, большая работа… А когда она началась и с чего? Работаю я, работаете вы, работаем мы вместе… А зачем? Почему я здесь? Да кто же, наконец, вы?