— Ты уедешь из Табора, сударь?
— Меня бы здесь не приняли, Матей! Я еще не научился верить. У меня слишком много мирских интересов. А в Таборе имеет право быть только тот, кто от всего отрекся, кто хочет здесь жить, а коли будет на то воля божья — и умереть. Ты к этому готов?
— Да, сударь! Бритье — это ведь я только для вида!
— Иди, иди спать, Матей, ляг после стольких лет снова между своими! И будь спокоен. Не могли же мы вечно быть вместе…
Матей преклонил колено и долго, долго держал руку Яна в своих руках. И опять поцеловал ее, как тогда, в Венеции, перед дожем. Потом встал и быстро ушел, заботливо погасив свечу.
Утро выдалось не веселей вечера. Дул резкий ветер, на улице хлестал дождь, и только к полудню — день был воскресный — разведрилось. Матей предложил Яну сходить с ним в церковь. Ни Коранда, ни Бискупец не будут проповедовать, но, может быть, Яну понравится поучение и более простого священника.
Они вошли в храм. Он был просторный и светлый. Деревянные стены и потолок тщательно выбелены. С потолка свешивалась на красном шнуре неугасимая лампада. Близ восточной стены стоял грубо вытесанный стол, и на нем лежала раскрытая Библия. У стола они увидели молодого священника в простом черном облачении. У него были белые руки, и жесты его отличались сдержанностью, неторопливостью. Толпа верующих наполняла всю церковь — от входа до стола. Женщины, занимавшие левую сторону храма, были в головных платках и стояли, склонившись. Мужчины, направо, застыли, прямые и неподвижные.
Священник говорил о приближающемся празднике рождества Христова. О пастухах, пришедших поклониться младенцу в яслях. О рождении спасителя, происшедшем в хлеве. О смирении, представляющем собой поэтому одну из высших добродетелей христианских, и о бедности, обязательной для служителей духовных. Говорил он также о священниках, владеющих земельной собственностью. И о папе, который живет в золотых палатах, ездит верхом на жеребце, требует, чтоб его носили на носилках под шелковым балдахином и овевали опахалами из страусовых перьев. И о золотых храмах, оскверняющих службу господню тщеславием языческим и пестротой муринской… Потом он предложил присутствующим покаяться в грехах.
И вот одни громко, другие шепотом стали признаваться богу, чем они его обидели. Храм наполнился глухим гулом, над которым вдруг вознесся голос человека, воздевшего руки над головами толпы и внятно произнесшего:
— Грешен, господи. Согрешил перед тобою, поглядев любострастным взглядом на жену соседа своего, согрешил, обманывая ближнего своего. Неполной мерой отмеривал ему, чрезмерным барышом отнимал достояние его, чревоугодничал, забывая о тебе, господь мой, спаситель и дух святой!
К голосу мужчины присоединился на женской половине высокий девичий. Девушка, плача, называла себя грешницей и прелюбодейкой. Слова ее потонули в рыданиях.
Тут опять заговорил священник, ласково призывая кающихся умерить скорбь свою. Он напомнил им о милости божьей и милосердии искупителя, умершего на кресте за грехи мира. И, воздев ввысь белые руки свои, воззвал ко господу о прощении нас, грешных, ради покаяния, нами творимого, ради искренний скорби нашей и ради муки сына своего единородного, отпускавшего грехи и творившего чудеса в пору жития своего земного.
— Ядите и пейте, сие есть тело и кровь господни.
И все друг за другом стали подходить к грубо вытесанному столу, и ели хлеб, и пили из чаши. А потом возвращались на свои места с сияющими от блаженства глазами и умиротворенными лицами. Ян и Матей тоже подошли к трапезе господней.
После того как все причастились, священник запел церковную песнь. Молящиеся подхватили. Пели в экстазе долго, прекрасно, и полуденное солнце проникало в церковь сквозь широкие окна. Окончив пение, все друг с другом облобызались. Впервые облобызались и Ян с Матеем, после чего вышли из храма.
— Теперь позволь мне, сударь, на прощанье постричь и побрить тебя! — торжественно промолвил Матей Брадырж.
Они пошли в комнату, где Ян ночевал. Матей расставил там свой цирюльничий столик и, прилагая все свое искусство, умелой и уверенной рукой постриг и побрил своего хозяина так, как полагается быть рыцарю. Но не принял от него ни платы за труд, ни прощального подарка.
После полудня рыцарь Палечек выехал из Табора через западные ворота. Матей проводил его до укреплений. Расставаясь, уже не плакал.
Перед тем как переехать реку и двинуться по лесной тропинке, Ян оглянулся еще раз на удивительный город, где он за один день прочел в сердцах людских больше, чем в других городах удается прочесть за целые годы.
Табор был окутан мглой. Из тумана выступали только островерхие сторожевые башни да высокая кровля церкви с большим железным крестом. Из города не доносилось ни шума голосов, ни грохота телег; не было слышно лошадиного ржанья, ни ударов кузнечных молотов, ни пенья. Табор отдыхал. День был воскресный, и закат уже гас.
«О могучий священный город! — подумал Ян. — Если б ты завтра был разрушен, если бы весь превратился в пепел и развалины, ты остался бы навеки жить в наших мыслях. Ибо ты — наша слава, и гордость, и правда! Прощай! Я недостоин жить под твоим кровом!»
Он повернул коня и пришпорил его.
XXV
Дьявол, старающийся всячески запутать судьбы людские себе на потеху, вывел в то самое утро пани Бланку на стену замка и показал ей далекий край, покрытый снегом и утопающий в первых лучах солнца. Показал березовую рощу, в чьих верхушках еще дрожали последние пожелтевшие листья, показал темно-зеленые ели, осыпанные первой снежной пылью. Показал дым над человеческим жильем и тишину декабрьского утра, когда мужчины уже ушли с топорами в леса, а дети еще не выбежали радоваться белоснежным склонам, с которых можно так быстро съезжать на санках.
И захотелось Бланке выйти за ворота замка и пойти против свежего утреннего ветра, почувствовать на щеках холод и свежесть зимы. Она вышла и спустилась в селенье. Миновала несколько дремлющих хижин, поглядела на голые ветви черешневой аллеи и, оставляя позади следы маленьких ног в неглубоком снегу, быстро и бодро пошла среди пашен, где на бороздах сидели вороны. Белые и бурые поля вокруг, бледно-голубое небо над головой и тишина в сердце…
Ветер был холодный, благовонный. На ресницы и выбившиеся из-под бобровой шапки волосы ее сели серебряные крупинки. Щеки раскраснелись. Ей было тепло. Потом она почувствовала, что в висках у нее стучит кровь. Она замедлила шаг, огляделась по сторонам. Вдали серели горы. Силуэты их мягко рисовались на небосклоне, и вся земля была залита утренним солнцем, снежной красотой и негой.
До слуха Бланки донесся топот копыт. Вдали на дороге, среди белоснежных и бурых пажитей, показался всадник. Испуганные вороны взлетали перед ним, реяли низко над землей, садились на ветви деревьев и начинали болтливо обсуждать появление в столь ранний час нежданного гостя.
Бланка хотела идти обратно. И не могла. Почувствовала какую-то тяжесть в ногах. Потопала ногами, думая, что это холод земли сковывает ей шаг. Закрыла глаза, но тотчас широко открыла их.
Всадник остановился прямо перед ней, так что она почувствовала тепло от конских ноздрей и вылетавшего из них пара. У коня были большие черные глаза в кроваво-красных орбитах.
Тут ее подхватили Яновы руки, и вот она уже сидит, лежит перед Яном на седле, и он целует ее ресницы, щеки, губы и шепчет какие-то лишенные смысла нежные слова, и ее уносит огненная волна, и это он. Ян, говорит ей что-то непонятное, но до того прекрасное, что она в жизни ничего подобного не слыхала.
Ян свернул с дороги в поле, конь споткнулся, но тотчас поправился и поскакал вскачь среди снега и ветра. И ей было тепло, будто ее завернули в меха, и она закрыла глаза, желая заснуть в полноте счастья. Потому что она тоже целовала Яна, и все это был сон.
Она открыла глаза. Они подъезжали к лесу.
— Куда ты везешь меня?
— Не знаю.