Изменить стиль страницы

Во время этого препирательства гнев Мэгделин Грейм возрос до предела; она приблизилась к аббату, стала рядом с ним и негромко, но отчетливо произнесла:

— Воспрянь и соберись с силами, отец! Меч святого Петра — в твоей руке: рази им и отмсти за поруганные владения святого апостола. Закуй их в цепи, которые, будучи наложены церковью на земле, не размыкаются в небесах.

— Спокойствие, сестра! Пусть безумие этих людей не заставит нас забыть об осторожности. Прошу тебя, сохраняй спокойствие и не мешай мне в отправлении моих обязанностей. Сегодня в первый, а быть может, и в последний раз я призван исполнить их.

— Напрасно, напрасно, святой братец! — сказал Хаулеглас. — Я полагаю, тебе лучше последовать совету святой сестрицы: ведь для того чтобы монастыри процветали, всегда нужен был совет женщины.

— Замолчи, пустой человек! — воскликнул аббат. — А вы, братья мои…

— Нет, нет, — сказал аббат Глупости, — никаких разговоров с мирянами, пока не поговоришь со мной, твоим рясофорным собратом. Клянусь колоколами, библией и свечами, ни один человек из моей паствы не станет слушать ни единого твоего слова; поэтому обращайся лучше ко мне, а я, так и быть, выслушаю.

Чтобы избежать такого шутовского диспута, аббат снова попытался воззвать к благочестивым чувствам, которые, возможно, еще теплились в жителях Хэлидома, некогда столь преданных своим духовным владыкам. Увы! Аббату Глупости достаточно было взмахнуть своим бутафорским жезлом, чтобы крики, улюлюканье и пляски возобновились с неистовой силой; люди орали так, что им мог бы позавидовать сам Стентор.

— А теперь, ребята, — сказал аббат Глупости, — снова на время заткните глотки и не шумите. Посмотрим, будет ли драться кеннаквайрский петух или же удерет с поля боя.

Снова наступила напряженная тишина, и отец Амвросий воспользовался ею, чтобы обратиться к своему противнику, ибо он убедился, что никаким другим способом ему не удастся заставить толпу выслушать его.

— Несчастный! — воскликнул он. — Неужели ты не знаешь лучшего применения твоей природной сметливости, кроме как заводить слепых, беспомощных людей во мрак преисподней?

— По правде говоря, брат мой, я не вижу большой разницы между тем, на что вы употребляете свой ум и на что — я: разве только, что вы делаете проповедь из чепухи, а я — чепуху из проповеди.

— Жалкий же ты человек, — сказал аббат, — если тебе представляется самым подходящим предметом для шутовства то, перед чем ты должен трепетать, если пуще всего тебя веселят твои собственные грехи и если, по-твоему, нет лучшей потехи, как делать посмешище из тех, кто мог бы отпустить тебе грехи и снять с тебя вину за них.

— Воистину, — сказал лжеаббат, — вы были бы правы, если, высмеивая лицемеров, я насмехался бы над религией. Ох, и отличное же дело надеть на себя долгополую рясу и капюшон: становишься одним из столпов матери-церкви, а мальчики уж и не смей играть в мячик под стеной! Вдруг ненароком разобьешь цветные стеклышки.

— Неужели вы, друзья мои, — произнес аббат, оглядев всех вокруг с такой страстью, что на некоторое время привлек к себе внимание присутствующих, — неужели вы можете терпеть, чтобы нечестивый шут оскорблял в божьем храме служителей господа? Многие из вас, а может быть, и все вы, жили под началом моих святых предшественников, которые были призваны отправлять власть в этой церкви, где я призван только страдать. Если вы владеете земными благами, то это их дар. И когда вы не отвергали с презрением лучшие дары — милосердие и всепрощение церкви, — разве не всегда они были вам доступны? Разве мы не молились, когда вы проводили время в веселье, не бодрствовали, когда вы предавались сну?

— О том, бывало, говаривали иные хозяюшки в Хэлидоме, — сказал аббат Глупости; но его острота встретила на этот раз слабое одобрение, и отец Амвросий, завладев на миг вниманием толпы, поспешил развить свою удачу.

— И что же! — сказал он. — По заслугам ли воздаете вы, пристойно ли, честно ли поступаете, нападая на небольшую горстку стариков и глумясь над ними, хотя все, чем вы владеете, досталось вам от их предшественников, хотя единственное их желание — спокойно умереть в этом разрушенном монастыре, бывшем некогда светочем страны, и они ежедневно молятся о том, чтобы глаза их закрылись раньше, чем погаснет последняя искра и страна погрузится во тьму, предпочтя ее свету? Мы не обратили против вас острие духовного меча в отмщение за то, что нас преследуют в этом мире. В своей дикой ярости вы отобрали у нас земли и почти совсем лишили нас хлеба насущного, но мы не воздали вам за это громами анафемы; мы просим вас только об одном: дайте нам дожить наш век в стенах этой церкви, моля господа, пресвятую матерь божию и святых угодников простить все совершенные вами и нами грехи, и не тревожьте нас своим грубым шутовством и богохульством.

Общий тон и в особенности финал этой речи оказались для толпы совершенно неожиданными и произвели на ее чувства такое воздействие, которое не располагало к продолжению озорства. Плясуны, выряженные героями легенды о Робине Гуде, прекратили свой танец, конек-скакунок перестал скакать, труба и барабан затихли, и «тишина, подобно тяжкой туче», казалось, придавила только что бушевавшую чернь. Иные звери явно испытывали угрызения совести: медведь не мог сдержать рыданий, а огромная лисица утирала себе хвостом глаза. Но особенно был тронут дракон, до сих пор устрашающе вздымавшийся на дыбы: перестав выпускать когти и сворачиваться кольцами, он на этот раз открыл свою свирепую пасть, чтобы жалобно произнести в тоне покаяния:

— Клянусь обедней, я и не подозревал, что это дурно — заняться нашей старинной забавой; но если б я знал, что святой отец примет это так близко к сердцу, ни в какую не стал бы для вашей потехи представлять дракона.

Во время этой короткой передышки у аббата, окруженного пестрой толпой причудливых масок, был такой же победоносный вид, как у святого Антония в «Искушениях» Калло; но Хаулеглас не собирался отступать.

Что же это выходит, братцы? — воскликнул он. — Честно ли это? Не вы ли сами выбрали меня аббатом Глупости, икто же из вас вправе сегодня прислушиваться к здравому смыслу? Разве я не был избран по всем правилам в торжественном собрании всего нашего ордена на постоялом дворе мамаши Мартины? И что ж, теперь вы хотите бросить меня, отказаться от своего старинного развлечения и от своих прав? Игру надо доигрывать до конца, и всякого, кто впредь вымолвит хоть что-нибудь здравомыслящее или разумное, кто станет призывать нас подумать да рассудить, я в силу данной мне власти велю стукнуть башкой о мельничную плотину.

Чернь, до сих пор молчавшая, издала восторженный вопль, опять заиграли труба и барабан, конек-скакунок взвился на дыбы, звери зарычали, и даже раскаявшийся дракон снова стал извиваться, готовясь к новым прыжкам. И все же аббат мог бы пресечь злонамеренные поползновения разгульной толпы, но в этот момент почтенная Мэгделин Грейм дала волю своему долго подавляемому негодованию.

— Безбожники! — воскликнула она. — Велиаловы слуги, нечестивые еретики, свирепые насильники!

— Сдержись, сестра, умоляю тебя, приказываю тебе! — произнес аббат. — Дай мне исполнить мой долг, не вторгайся в мои полномочия!

Но Мэгделин продолжала метать громы и молнии, угрожая еретикам страшными карами от имени всех пап, всех соборов и всех святых, начиная от архангела Михаила.

— Друзья! — воскликнул аббат Глупости. — Эта женщина не сказала ни одного разумного слова, и поэтому можно считать, что к ней закон неприложим. Но сама-то она полагала, что говорит вещи разумные, и если только она не признается и не заявит, что все, сказанное ею здесь, — чепуха, это будет считаться разумным и в качестве такового подпадет под действие наших законов. Исходя из этого, госпожа богомолка, паломница, аббатиса или кто бы ты ни была, сейчас же прекрати свои штуки или же берегись мельничной плотины! Мы не потерпим в нашей епархии

Глупости сварливых старух, все равно — духовного или светского звания!