— Времени мало было, — обиделся Гошка. — Но я сейчас закончу. Вон луна выходит.

И вправду, прямо над черным лесом другого берега вылез нижний рог молодой луны. Тучи вокруг него клубились, как пар.

— Самолетам самая лафа! — воскликнул Гошка и протянул руку за лопатой.

— Спать иди, — рассердился капитан. — Завтра дороешь. «Недалеко от пацана ушел, если о том же думаешь», — сказал он себе, спускаясь к мосту.

— Чтоб духа твоего тут до утра не было! — крикнул он, оборачиваясь.

Гошка понуро поплелся назад.

Мост был старый, сделанный, видно, на совесть, потому что перила не качались, настил не прыгал, и нога ступала спокойно. Второй мост, железнодорожный, точно как по карте, чернел на полтора километра левее, а впереди уходила в лесок уже не асфальтовая, а мощеная дорога. На карте Гаврилова она и железнодорожная линия, больше не пересекаясь, каждая своим ходом упирались километров через пять в срез, а что там дальше, ему не было ясно ни на бумаге, ни в действительности. Стояла тишина, а значит, немцы находились еще черт-те где, может, за сто, а может, километров за сто пятьдесят, но по тому, что станция была взорвана и пути не чинили, и по тому, что инженерного начальства на месте не оказалось, можно было ожидать всего самого непредвиденного.

До ранения Гаврилов почти полмесяца отступал от Слуцка и на опыте знал, что расстояние для немцев не помеха. Да и потом, в госпитале, вчитываясь в сводки Информбюро, убеждался, что немцы почти всегда появлялись там, где их не ждали, и забирали города, которые еще два дня назад никто не считал фронтовыми. Правда, за месяцы, что он провалялся в московском госпитале, положение стало кое-где выправляться — под Ельней, например. Но об этой Ельне столько трещали по радио и писали в газетах, что он уже начинал прикидывать: не одна ли эта Ельня на весь фронт от Балтики до Одессы?..

Отсутствие инженерного начальства тревожило его не так, как разбомбленная железная дорога. «Инженера, они разгильдяи известные, — вспомнил он инженера их полка, прыщавого, плохо выбритого никудышного парня, от которого вечно несло потом и перегаром. — Только что пишутся — образованные, а вообще-то одни сачки… Не знаю, правда, как на гражданке…» — перебил себя, стараясь сохранять справедливость.

Но то, что станцию не чинили, то есть не гнали через нее снаряды и резервы, словом, то, что она была не нужна, само по себе наводило на мысль, что впереди то ли никого нет, то ли кто-то есть, но до него уже не добраться. И телефонный разговор, который два часа назад так обрадовал, выворачивался сейчас изнанкой, вовсе не веселой.

— Трепач! — вдруг разозлился Гаврилов, с резкой ночной четкостью слыша голос из трубки: «Пошлют за тобой платформы! Платформы либо инженеров!..»

— Балабон! — сплюнул капитан, углубляясь на том берегу в лес. — Насажают на нашу голову всяких… Ни хрена не знает, а бубнит. Сюда бы тебя, обещальщика.

И вдруг он с печалью вспомнил, что тот, на московском конце провода, не назвал ему своей фамилии.

«И квитанции не взял… — подумал Гаврилов, шагая через пустой лес. — Вот не повезло!..»

— Заберите женщин, дайте хоть взвод, хоть отделение, — бормотал он, забывая о простреленном легком и раненой ноге.

«А женщин куда, если вдруг немцы?!» И он вспомнил, что под шинелью на нем старая, еще политруковских времен гимнастерка, на которой ясно видны следы споротых звездочек. (Командирскую гимнастерку распороли в медсанбате, куда его притащили на закорках, чтоб не затекло легкое.)

«Симка всякое барахло берегла! — впервые за время разлуки подумал о жене злобно. — Ну а капитану в плен можно? — перебил себя, как бы выгораживая Серафиму. — Капитану тоже нельзя. Даже студенту нельзя… Вот и выходит: бросать женщин — трус, а не бросать — изменник Родины. Нет большей беды, чем бабами командовать! — сплюнул он в сердцах. — Нет, есть… Ранеными. Ранеными тяжельше». И, представив себе, что вместо женщин в церкви сейчас лежат ребята из отделения тяжелораненых, понемногу начал успокаиваться.

— Всегда найдется, кому хуже тебя, — сказал тихо, чувствуя, что уже берет себя в руки. — У меня две обоймы, и у студента на поясе подсумки. Вот и хватит, — закончил, чтобы не возвращаться к этой теме.

«Только женщинам надо сразу уходить, вроде они к нам отношения не имеют. При немцах мы — женщинам помеха. Только как бы намекнуть попонятней. У этой Марьи не то на уме… Ну, не паникуй, — снова оборвал себя. — Может, и нужны траншеи. Раз послали, значит, нужны. А с инженерами просто напутали. И брось думать про «семь врагу — себе восьмую»… Может, они и знают чего…» — уже без прежней злобы подумал про московских начальников. Ведь прикрикнули на него: «Тут тоже передовая!», когда после госпиталя направили в Моссовет. Тогда он обиделся, подумав, что слово «передовая» штатский Тожанов употребил в смысле — ударная или стахановская, как обычно называли бригады или стройки. Но теперь капитан уже склонялся к мысли, что Тожанов чего-то знал, когда три дня назад сказал ему, что Москва тоже фронт.

Однако фамилию говорившего спросить надо было, а уж квитанцию, голова твоя пустая, припрятать в карман на случай какого поворота или трибунала! «Ну что ж, — подумал он, — сейчас авось — главное твое начальство». И ему стало горько, но как-то одновременно и спокойно.

Поглядев на часы, он увидел, что шагает уже восемнадцать минут, прошел не меньше двух километров, а в лесу все так же тихо, даже тише, чем возле церкви.

— Всей страны не облазишь, так пусть хоть студент покемарит, — вздохнул Гаврилов и повернул назад. Сам он решил прилечь перед рассветом, когда женщины начнут копку и чуть потеплеет.

Гошка, обиженный капитаном, в церковь не вернулся, а, выждав, пока тот перейдет мост, спустился к реке. Тут, зацепившись в темноте за камень, он упал, ушибся и, набрав воды в левый полуботинок, нематерно выругался.

— Ой! — В реке плеснуло что-то белое.

— Стой! Кто идет?! — не успев испугаться, крикнул в темноту Гошка.

— Отвернитесь, пожалуйста, — жалобно пропел голос, и Гошка догадался, что это рыжая Лия.

— Извините, — промычал он и пошел к церкви.

«Бедная, барахтаться в осенней воде… Надо будет завтра взять ее на свой окоп. Пусть бруствер подравнивает», — важно думал Гошка, чувствуя себя заботливым командиром.

Он вернулся к церкви. Водитель, распахнув дверцу, курил, высунув из кабины длинные ноги.

— Разрешите прикурить, — сказал Гошка не затем, чтоб сэкономить спички, а ради разговора.

— Мал еще — расти не будешь, — наставительно произнес шофер, но прикурить дал.

Ему тоже было тревожно, прямо сказать, страшновато одному, без капитана, с тремя сотнями спавших без задних ног женщин. Без них он бы не боялся. Один он бы запросто переехал мост и летел бы по той стороне, пока не уперся бы в наших или в немцев. В руках — баранка, к задней стенке принайтован карабин, в подсумках — обоймы. Он уже два года был в армии, но ни дня на фронте, и, не видя смерти, не боялся ее. Но сейчас, оставшись один с храпевшими в церкви женщинами, он испугался так же, как капитан за рекой, не за себя и не за них (все-таки немцы с женщинами не воюют!), а испугался той неясности, какая может случиться, если нагрянут немецкие танки: женщин не защитишь и бросать их тоже нельзя. А если поймут, что женщины с тобой, сочтут их уже не бабами, а мобилизованными — и могут поступить по-всякому.

— Садись, раз уж дымишь, — милостиво разрешил он Гошке, подвигаясь внутрь кабины, — с какой улицы будешь?

Как все недавние москвичи, студент любил поражать коренных жителей знанием столицы. Это хоть немного глушило тоску по дому и транспортному институту, где ему дали проучиться всего два месяца, но позволяло считать, что еще повезло, потому что шоферить — это скорее работа, чем армейская служба, которую, как все городские ребята, он до 41-го года не слишком уважал.

— Возле Ногина, знаете? — ответил Гошка.

— Знаю. ЦК рядом. А мой Харьков сдали. Слышал, небось?