— Когда ж это люди дойдут до того, что летать будут? — говорил он как бы про себя, глядя в синюю даль.

— Дойдут, государь, скоро, — отвечал Меншиков, зная, что отвечать надо было во что бы то ни стало, как бы ни был замысловат вопрос.

— А когда? — нетерпеливо добивался царь.

— Когда больше будет таких царей, как ты.

Царь улыбнулся. Он знал грубую, топорную, подчас ловкую находчивость своего Алексашки.

— Не царей… Одних царей для сего мало, — сказал он раздумчиво, — а когда все будут работать, как их царь… Вон мозоли…

И он показал широчайшую массивную ладонь, загрубелую, покрытую мозолями…

— Это не мозоли, государь, а камни многоценные, — тихо сказал Меншиков.

Павлуша Ягужинский, сидевший в том же экипаже, по-видимому, не слушал, что говорил царь со своим любимцем. Но это только так казалось: у Павлуши был слишком музыкальный слух, который схватывал не только слова царя, но и нервную музыку его голоса, и в то же время слышал свист встречного воздуха… Только глаза его задумчиво бродили по отдаленным предметам, видневшимся на горизонте, а мысль по временам забегала далеко на юг, в сад Диканьки, где ему предстало видение в цветах…

— А ты как думаешь, Павел, будут люди летать? — обратился к нему царь.

— Будут, государь, — отвечал юноша, скользнув своими мягкими глазами по стальным глазам царя.

— Почему ты сие знаешь?

— Потому, государь, что люди умнее птиц.

— Хвалю — умно…

Царь несказанно радовался, снова увидав Неву и возникающий город — любимое детище его сердца. Словно из-под земли вырастали крепостные стены. Гранитные плиты точно сами собой громоздились одна на другую… Нет — не сами собой… Вон весь невский берег усыпан человеческими телами, прикрытыми серым, бецветным, безобразным лохмотьем… То рыжая, никогда ничем, кроме корявых пальцев, не чесанная борода торчит к голубому, хотя северному, но теперь душному, морящему небу; то печется на жарком солнце, вся в пыли от щебня, косматая голова, которая всего раз, только в купели, была дочиста вымыта, а потом было некогда мыть ее; то глядит на это жаркое солнце голая коленка сквозь продранные порты; то истрепавшийся лапоть, столько же чистый, как прибрежная грязь, отдыхает после каторжной гонки с берега на крепостную стену, со стены в сырую канаву… Эта серая куча тел человеческих, зипунов, лаптей, тачек, лопат, рогож, изорванных рубах и портов — это титаны, воздвигающие новую столицу своему великому царству, титаны, которые, похлебав чистой невской воды с нечистыми сухарями, теперь отдыхают в жаркий полдень под стенами возводимой ими крепости…

А немного выше возводимой гранитной твердыни уже высится небольшая, наскоро сколоченная деревянная крепостца с шестью бастионами…

— Это первое логовище медведя, — весело сказал царь, стоя на одном из бастионов.

— Российский Капитолий, государь, — подсказал находчивый Павлуша, который прилежно читал историю.

— Так, так, Павел, и гуси в нем будут?

— Не знаю, государь.

— Я сюда из Москвы навезу гусей — в бородах: пускай не спят по ночам, как те гуси, что Рим спасли, да стерегут мой Капитолий… А кто ж у нас Манлием будет — ты, Данилыч?

Меншиков не нашелся, что отвечать, как ни был находчив: он не знал истории.

— Чем государь изволит указать быть, тем и буду, — уклончиво сказал он.

— А ты знаешь, кто был Манлий Капитолийский? — спросил царь.

— Не знаю, государь.

— Ну да тебе не до ученья было… Ты у меня и без того молодец… Прежде сего ты знал токмо «пироги — горячи», а ныне мы с тобой «законы горяченьки» печем… Я назначаю тебя губернатором сей новой моей столицы…

Меншиков стал на колени и поцеловал мозолистую руку царя.

День был ясный, жаркий. Широкая лента голубой воды катилась под ногами царя, у стен бастиона. Видно было ровное Заневье с зелеными лугами, окаймленными темным бором, Заневье со стороны крепости, где ныне Адмиралтейская сторона. Все это было пустынно, мрачно. Острова также представляли собою глухую лесную пустыню… Задумчиво глядел царь на открывавшиеся перед ним виды…

— Россия будет вспоминать Петра вот на этом самом месте… Коли Бог благословит мои начинания, я сюда перенесу престол царей российских: и будет шум жизни и говор людской, иде же не бе. Храмы и дворцы воздвигнутся, иде же мох один зеленеет… Будет на сем месте новый Рим — и память о Петре пронесется из рода в род.

Петр говорил это с глубокой задушевностью, потому что то, что говорил он, было его заветным верованием, мечтою, наполнявшею всю его жизнь. Да и как могло быть иначе? Из-за чего же он работал как каторжный, физически, мускульно и умственно работал, не давая себе ни на день, ни на час роздыху, работал, словно водовозная лошадь в пожар, когда имел все способы наслаждаться жизнью, развлекаться соколиною охотою по примеру блаженныя памяти родителя своего, тишайшего и благочестивейшего царя Алексея Михайловича всея Руси? Из-за чего он не досыпал ночей, не доедал лакомого царского куска, не знал покою ни днем ни ночью? Ради чего он грубил свои державные руки, натруживая их до опухолей, до мужицких мозолей? Конечно, не ради притворства. Да и перед кем, да и для чего ему было притворяться? Не перед кем, не для чего… Можно не соглашаться с историками в оценке этой необыкновенной между людьми личности — за и против; можно оспаривать пользы, принесенные им стране; можно не одобрять приемы его деятельности; можно идти еще дальше вслед за славянофилами… Но он работал… конечно, во имя своих идеалов…

— Я перенесу сюда мощи предка моего, благоверного князя Александра Невского… Кости его возрадуются здесь, видя, что следы славной виктории, одержанной им четыре с половиною века назад, не забыты его потомками…

В это время из Малой Невы выплыла небольшая рыбацкая лодка и видимо приближалась к бастиону, на котором стоял царь. Виднелась только сгорбленная спина работавшего на веслах старика и обнаженная белая как лунь голова.

Лодка причалила к берегу, а из нее вышел старик и, приблизившись к валу, пал ниц на землю.

— Это, кажись, старый знакомый, — сказал царь, всматриваясь в старика.

— Я не узнаю его, государь, — отвечал Меншиков.

— Рыбак, новгородец, — подсказал Павлуша Ягужинский, у которого была изумительная память.

— Он — он, — подтвердил царь, — Двоекуров, что проход нам в Мыю показал и первой нашей морской виктории своим указанием способствовал… Что он?

Старик все лежал на земле. Царь вместе со своими спутниками сходит с бастиона и приближается к распростертому на земле старцу.

— Встань, старичок, — говорит царь ласково. — Что тебе нужно?

Старик поднимает седую голову от земли и остается на коленях. Старые глаза светятся радостью.

— Здорово, Двоекуров!

— Буди здрав, царь-осударь, на многи лета! — дребезжит разбитый старческий голос.

— Что скажешь?

— Сижком кланяюсь твоему царскому величеству.

— Спасибо, дедушка… Чем ты сказал?

— Сижком, царь-осударь… Сига пымал тебе во здравие…

Но вдруг лодка, стоявшая у берега, поплыла сама собой: ее что-то тянуло в глубь реки. Старик, всплеснув руками, отчаянно заметался.

— Ох, Владычица — троеручица! Ох, ушел разбойник! Ой, батюшки!

И старик бросился в воду, стараясь догнать лодку… Лодка удалялась, все дальше и дальше… Старик отчаянно бился в воде, поспешая за лодкой: седая голова несколько раз окуналась в воду и снова показывалась на поверхности… Момент был решительный — старик тонул.

— Он тонет! — крикнул царь и бросился в воду, Меншиков за ним.

— Государь! Что ты делаешь? Караул!

В этот момент откуда ни возьмись ялик с двумя матросами, которые, взмахнув веслами, разом очутились около утопающего старика. Один из них, схватив показавшиеся на поверхности реки седые волосы, приподнял утопающего, не давая ему снова окунуться в реку. Другой греб к берегу. Старик, немного опомнившись, горестно застонал:

— Ох, Владычица! Ох, троеручица!.. Сиг ушел… сиг ушел с лодкой…