А в 41-м началась война и я пошел на фронт. И, надо же, после Орла и Майкопа как раз угодил в Сталинград на Тракторный, в 21-й особый танковый батальон. Но находясь там, я на дом, где брат жил всего пять лет назад, даже не пошел взглянуть.
А в 44-м, после того как меня вызвали в Бронетанковое Управление в Москву, удалось вернуть из эвакуации маму и Таню. Пришла телеграмма и от брата: освобождают! Вернее, разрешают кратковременный визит в Москву. А потом переводят в Ворошиловград, на паровозостроительный завод — налаживать производство. Практически — ссылка, так как выезд оттуда не разрешался, но и то — хлеб!
Отправившись на вокзал его встречать, я только об одном и думал: семь с половиной лет — как он жил? И кого встречу?
Поезд опаздывал на полчаса, и эти полчаса я ходил по перрону взад и вперед, поминутно глядя на часы. И вспоминал сцену ареста, как если бы она состоялась только что. Наконец вдали показался поезд, и я стал искать себе место на платформе. Номер вагона 11-й. Паровоз с шумом прошел мимо, но за ним, как назло, было три или четыре вагона без номера. Затем шли вагоны 9, 8, 7, и я не стал смотреть дальше, а побежал назад, к тем, что были без номеров. Однако, когда я подбежал к тому, который, по моим расчетам, мог быть 11-м, проводник сказал, что 11-й и 12-й в самом конце состава, и я помчался обратно.
Состав уже стоял, и из него повалили пассажиры с багажом, но я бросился им навстречу, пробиваясь к хвосту поезда. Я бежал, задевая людей, расталкивая их, ни на кого не глядя, смотрел только вперед.
И вдруг меня окликнули моим детским именем. Но это был чужой, сдавленный голос. Я обернулся, и кто-то в полушубке, оленьей шапке и в очках облапил меня. Я понял, что это брат, и, не разглядев, обхватил его также. И вот так мы, двое взрослых мужчин, тыкались друг в друга лицами, произнося не слова, а какие-то обрывки, перемешанные сдавленными рыданиями. Я почувствовал под губами его небритую щеку и мокрое, горячее лицо. Горло перехватило, брызнули слезы, и стало легче дышать. Так и стояли мы несколько секунд, что-то бормоча и всхлипывая.
Потом взглянули друг на друга, чуть отодвинувшись, и я не узнал брата. Он стал меньше ростом, у него были другие глаза, и он чуть шепелявил. Нет, он не казался
старше своих лет. Ему было 36, и он так и выглядел. Может, чуть старше. Просто стал другим. Иначе улыбался, иначе вел себя, иначе глядел на меня — не хуже, не лучше, а иначе. Совсем иной человек. На ходу и в метро по дороге домой мне казалось — везу чужого человека и думал — узнает ли его мама?
Но мама узнала. Не могу точно описать ее лицо, когда она увидела сына. Тут был и испуг, и жалость, и такая любовь, что, казалось, при ней человек испытывает боль. Они ринулись друг другу в объятия — седенькая, маленькая старушка и ее несчастный сын — и целовали друг друга, целовали, а я стоял поодаль, и меня всего трясло.
Брат получил пять лет — по тем времени и меркам это давали «ни за что». Правда, потом они превратились в семь с половиной, а потом и вообще в 18. Но тогда мы не знали, что, выехав в Ворошиловград и наладив там производство паровозов, он тут же получит еще дополнительно десять с лишним лет и отправится отбывать их уже в Норильск, где ему придется налаживать опять что-то. Только после смерти Сталина, да и то не сразу, а в 54-м, его освободят.
И он снова вернется в Москву, женится в 46 лет, но детей у него уже не будет, и он прильнет к моему сыну, как к своему. К счастью, наша мать будет жива и проживет с нами еще два года. И они смогут ходить на спектакли по моим пьесам. Он будет реабилитирован. Станет работать в том самом НАТИ, который переименуют в НАМИ. (Эта патологическая страсть переименовывать и переставлять — часто без смысла, а подчас и с уроном для дела — существует у нас в стране до сих пор и выдается за реформы и перестройку.)
И опять брат начал в НАМИ что-то налаживать, хотя я и уговаривал его после пенсии уйти на покой. Вот так до самой своей смерти в 1991 году, в возрасте 83-х лет, он все налаживал и налаживал, а государство ему за это...
Конечно, подобное происходило не только с ним, а имело массовый характер. Но это был мой брат, Ноля, Нолястик, а потому его страдания и крах надежд я ощущал почти физически. Нет, разумеется, не в десятую и даже не в сотую долю как он, но все же.
6. После войны
О войне писать не хочется.
Мама уже не могла преподавать, а потому перешла работать в архив.
К сожалению, ее отношения с Таней нарушились еще во время эвакуации — мать была недовольна тем, что Таня в свободное от работы время не сидит дома. Но ведь молодая женщина — хочется и развлечься.
А в Москве Танина мать, невзлюбившая меня сразу и укорявшая дочь, зачем та вышла за еврея, теперь совсем озлобилась. Раз у нее погиб на войне сын, а я остался жив — значит, я виноват.
Увы, и наши отношения с Таней разлаживались. Постоянная раздражительность стала атмосферой в доме. Причем с обеих сторон. Тут, безусловно, и моя вина — не умел найти нужный тон и, вместо того, чтобы когда шуткой, а когда лаской снимать неизбежные от трудной жизни конфликты, подчас сам срывался.
А тут еще у нас в НАТИ появилась молодая и очень привлекательная женщина-инженер, Зоя. И где только в молодости для всего находишь время, но нашли его и мы для наших встреч. Ну, а затем — двойной развод: у меня с Таней, а у Зои с ее мужем.
Мой маршрут теперь после работы стал таким. Либо из Лихобор ехал сразу к маме на Пушечную, чтобы сделать покупки для нее, а затем к жене в Зачатьевский переулок (это близ Остоженки), где она жила со своим девятилетним сыном Юрой. Либо сразу после работы — к жене до позднего вечера, а ночевать — к матери. (Состояние ее ухудшалось, и я взял себе за правило бывать у мамы каждый день.)
Но и у мамы, и у Зои я писал до двух ночи — это было незыблемо. И так продолжалось все годы, что я работал в НАТИ, то есть до 1952 года. 17 лет за вычетом войны.
В те же годы я написал диссертацию и защитил ее.
После войны, хотя Евгений Петров умер, члены редколлегии «Огонька» тепло встретили меня и охотно стали публиковать мои новые юмористические рассказы. Однако к этому времени я уже погрузился в драматургию. Писал пьесы одну за другой и ходил с ними по театрам. Пока, наконец не пробился на сцену театра имени Маяковского, с пьесой «Директор», — ее поставил и оформил Николай Павлович Акимов.
А Зоя родила сына, назвали Женей. Мальчик рос, забот хватало. Но «Директор» пошел широко, и это давало существенное подспорье.
Однако в стране в это время развернулась антисемитская кампания, которую назвали борьбой с космополитизмом. Откликнулось на кампанию и руководство НАТИ — стали увольнять евреев, одного за другим. Хотели моими руками уволить из моей лаборатории техника Любовь Моисеевну Вильнер, якобы в связи с необходимостью сократить расходы. И хотя я им предложил вместо нее другого сотрудника из моей же лаборатории, русского инженера с большим, чем у Вильнер окладом (стукача и бездельника), они наотрез отказались — подавай им Вильнер и все. Тогда я пошел на неожиданный для них шаг: сам подал заявление об уходе, раз ко мне не прислушиваются. А экономия в средствах, сказал я, будет еще больше. И хотя на меня, как на руководителя лаборатории, увольнение не распространялось, им пришлось мое заявление подписать.
Итак, с начала 1952 года я покинул Институт и отправился в свободное плавание...
17.10.1999-31.01.2001
НИКОЛАЙ АКИМОВ
Рецепты мэтра комедии
Перебирая свои беглые заметки, я вижу, что мысль написать об Акимове приходила мне в голову неоднократно. Есть ощущение вины — надо бы это сделать раньше. Но такова ущербная сторона нашей жизни, что мы много истинно значительного пропускаем мимо, тратя единственное отпущенное нам судьбой время на то, что не имеет подлинной ценности.