Изменить стиль страницы

«Тотчас после пасхи, только вырвусь как-нибудь, прямехонько к вам, а потом уж дальше…»

Шевченко и приехал прямо к Тарновскому, в его прославленную Качановку (между Бахмачем и Прилуками), где гостили подолгу и Глинка, и Гоголь, и Гулак-Артемовский, и Маркевич, и Штернберг. Еще по рисункам Штернберга Шевченко знал роскошный качановский парк (простиравшийся на сотни десятин) с его озерами и прудами, вековыми дубами и кленовыми рощами, рядами стройных тополей и пахучих лип, с веселыми березками на зеленых солнечных лужайках.

Встретили поэта радушно, отвели ему лучшие комнаты. В мастерской, с великолепным видом на озеро, в многочисленных беседках среди старых ветвистых деревьев — всюду можно было забыться, углубившись в творчество. Так по крайней мере могло показаться на первых порах.

Но было в самом хозяине — сухопаром пожилом человеке с огромным крючковатым носом и маленькими тусклыми глазками — что-то тягостное, угнетающее. Тарновский носил купеческую толстую золотую цепь на жилетке, безвкусные, хотя и дорогие перстни и огромные бриллиантовые запонки.

Сосед Тарновского по имению и родственник его помещик Селецкий обрисовал приятеля довольно беспристрастно: «Высокопарная речь, по большей части бессмысленная, сознание своего достоинства, заключавшегося только в богатстве и звании камер-юнкера, приобретенном сытными обедами в Петербурге, посягательство на остроумие, претензии на меценатство, ограничивавшиеся приглашением двух-трех артистов на лето к себе в деревню, где им бывало не всегда удобно и приятно, скупость, доходившая до скряжничества, — вот характеристические черты Григория Степановича».

Шевченко тяжело поражали фальшь и некультурность хозяев Качановки. В то время как не слишком опрятные лакеи подавали ужин на несвежей скатерти, в кустах, под окнами дома, крепостной оркестр играл «Ивана Сусанина» и «Руслана» Глинки.

— Гм… да, да, гм… Мы приятно проводили время, когда Глинка писал у меня своего «Руслана»… — любил повторять Тарновский с важностью каждому новому гостю. — Знаете, гм… каждый день Глинка писал и был доволен моим оркестром.

Потом хозяин приказывал оркестру играть третью, «Героическую» симфонию Бетховена, с траурным маршем. Во время исполнения симфонии Тарновский вдруг поднимал палец и обращался к гостям:

— А вот это место… гм… вставил я…

И, видя изумление на лицах слушателей, самодовольно добавлял:

— Гм… да… мы и Бетховена поправляем!

Было что-то фатальное в том, что на Украине Тарас сразу попал именно в Качановку, к Тарновскому. Конечно, помещик этот ни в каком отношении не составлял исключения, но здесь как-то уж очень бросались в глаза социальные контрасты. В доме, сооруженном по проекту великого Растрелли, лились елейные речи хозяина, повествовавшего гостям о том, как Глинка вот в этих же комнатах сочинял «Руслана и Людмилу», а в темном уголке парка, под широко раскинувшейся густой кроной векового дуба, звучали рассказы крепостных, окружавших по вечерам Шевченко.

Здесь, под дубом, он слышал страшные, но не выдуманные истории о загубленных народных талантах, о поруганной девичьей чести, о попрании всех человеческих чувств и прав.

Дворовые шепотом рассказывает Шевченко, как погибла в Качановке крепостная горничная сестры Тарновского. Она в воскресенье гладила утюгом барыне платье, да немного опоздала, уже во все колокола прозвонили, а платье не было готово; барыня рассердилась, выхватила из рук у горничной утюг, да и хвать ее по голове, — бедная тут же и ноги протянула.

И Шевченко своими глазами видел на убогом сельском кладбище дубовый, выкрашенный зеленой краской крест на могиле убитой.

Эти скорбные истории должны были, по словам поэта, «заставить и немого говорить, и глухого слушать».

Шевченко через много лет изобразил хозяина Качановки в повести «Музыкант» под именем Арновского — жестокого крепостника-самодура, «гнусного сластолюбца»; он ввел у себя такие «улучшения по имению, от которых мужички запищали». Рассказчик в повести Шевченко «Музыкант» восклицает:

— О, если бы я имел великое искусство писать! Я написал бы огромную книгу о гнусностях, совершающихся в селе Качановке.

Никто лучше Тараса не знал, что такое гнет крепостничества. Теперь он мог убедиться: нет, ничто не переменилось к лучшему, и все прекраснодушные фразы о «любви к меньшему брату», с таким пафосом произносившиеся за бокалом шампанского, только фразы!

Великих слов запас немалый —
И все тут. Вы кричите всем,
Что бог вас создал не затем,
Чтоб вы неправде поклонялись!..
Дерете с братьев-гречкосеев
Три шкуры…

И Качановка Григория Тарновского, и Сокоринцы Григория Галагана, и Исковцы Афанасьева-Чужбинского, и, конечно, Григоровка Петра Скоропадского вспоминались Шевченко, когда он писал:

Я вовсе не сержусь на злого:
Молва при нем, как страж, стоит.
Сержусь на доброго такого,
Что ту молву перехитрит.
И вспомнить тошно мне бывает —
Готический с часами дом,
Дом над ободранным селом,
И шапочку мужик снимает,
Лишь флаг завидит. Значит, пан
По саду с челядью гуляет.
Гуляй, откормленный кабан!..
Он чистокровный патриот..
Он в свитке ходит меж панами,
В шинке сидит он с мужиками
И корчит вольнодумца здесь…
Зачем его не заплюют?
И не затопчут? Люди, люди!

Это стихотворение, написанное уже в ссылке. Шевченко озаглавил буквами. «П. С.», то есть «Петру Скоропадскому» — «потомку дурня с булавою».

Григорий Галаган исправно заносил в интимный дневник собственную плодотворную деятельность. Как-то крепостные пришли к нему за разрешением жениться: «Один особенно просил. Признаюсь, что я колебался с минуту, думал, что если в самом деле тут любовь? Она редко случается между мужиками… Но все же отказал: народ избалован в высшей степени, доходит даже до непослушания».

Еще такая запись: «21-го числа, приехавши в Прилуки, я почел нужным сделать расправу в экономии». Для этого просвещенный помещик призвал двух поспоривших между собою крепостных и велел им бить друг друга по щекам; один из них, старик, особенно «плакал и извинялся, но я его прогнал, и ему дали тридцать розог…»

И в этой-то среде очутился Шевченко сразу из мастерской Брюллова, из Академии художеств! Конечно, что же тут было неожиданного? Разве он не был знаком хотя бы со «свиньей в торжковских туфлях» — Энгельгардтом?

И все-таки душа Шевченко, чуткая к чужому горю больше, чем к своему, испытывала такую боль, словно с нее вновь и вновь сдирали кожу.

Поэта пригласил на обед какой-то полтавский помещик. Когда Шевченко вместе со своим знакомым вошел в дом, он увидел в прихожей дремавшего на лавке слугу. В ту же минуту появился хозяин. Не стесняясь присутствием посторонних (а может быть, и щеголяя перед ними!), помещик принялся собственноручно зуботычинами и подзатыльниками будить крепостного парня.

Шевченко весь побагровел, нахлобучил шапку, повернулся и, не прощаясь, ушел. Хозяин и благодушный знакомый, сопровождавший Шевченко, бросились за ним вдогонку, стали упрашивать его воротиться — разумеется, безуспешно.

— Мысль о тогдашнем положении простолюдина постоянно его мучила и нередко отравляла лучшие минуты, — простодушно поясняет, рассказывая этот эпизод, свидетель сцены — либеральный помещик и писатель Афанасьев-Чужбинский.

Либерализм, украинский национализм с его фразистой и до дна фальшивой «любовью» к «славной старине», к «гетьманщине» и «козаччине», с его глубочайшим презрением к трудовому народу, к тяжкому крепостному состоянию был ненавистен Шевченко всегда, но в период «Трех лет» поэт-революционер имел особенно много случаев увидеть подлинное лицо господ либералов, панов-националистов.