Узнав о том, что овдовела сестра Полина, Бейль выехал во Францию, где прожил с 9 апреля по 5 мая 1818 года. В Гренобле он выступил в суде в защиту имущественных прав овдовевшей сестры.
Никогда он не возвращался в Милан с такой торопливостью, как на этот раз. Уезжая на север, он не считал себя миланским пленником, но, увы, он едва мог перенести день разлуки с Миланом. В пути он сделал самое большое количество записей. Он любил писать под впечатлением ярким и острым, зная, что только записи и аналитические заметки спасали его от боли. Однако возвращение в Милан не принесло радости. Бейль увидел все признаки холодной настороженности и резкой перемены в друзьях. Многие из тех, кто раньше на улице дарил его улыбкой незнакомца, узнающего его в лицо, теперь переходили на другую сторону при встрече с ним. Люди, к которым он приходил как к родным, внезапно сказывались отсутствующими, хотя по всем признакам Бейль догадывался, что они были дома.
В таком мучительном и растерянном состоянии прошла неделя. Не у кого было выяснить причину, потому что никто не соглашался пробыть даже нескольких минут наедине с этим французом, неизвестно почему проживающим в Италии и только что вернувшимся из Франции. Разговоры мгновенно пресекались, как только он входил. Наконец Бейлю стало ясно. Друзья заподозрили его, члена карбонарской организации, в принадлежности к французской тайной полиции!
Не сохранилось документов, которые рисуют положение Бейля в этот трудный период[61]. Но переписка показывает, что сама австрийская полиция позаботилась о том, чтобы посеять эту молву среди карбонарских друзей Бейля и тем самым обезвредить опасного француза. Ему удалось устранить эти нелепые подозрения.
Бейль все чаще и чаще ловил себя на новой странности: ранее ему незнакомое инстинктивное безволие порой совершенно несвоевременно влекло его на площадь Бельджойозо, словно ноги сами шли к тому дому, где во втором этаже он видел долго не гаснущий свет и сквозь занавески — темный силуэт проходящего по комнате горячо любимого человека.
Более чем когда-либо ревность посещает Бейля при мысли о том, что Уго Фосколо издал свои «Последние письма Джакопо Ортиса» на средства маркизов Траверси, родственников Метильды.
И вот, наконец, наступил печальный день. Метильда Висконтини говорит:
— Я знаю, что вы меня любите. Я думала об этом все время. Я знаю также, что нет человека более мне преданного из всех самых умных людей, приходящих в эту маленькую гостиную. Но я слишком много сил потратила на людей. Я не хочу новых разочарований. Я не могу бороться с обществом. Вы будете приходить не чаще двух раз в месяц, если хотите видеть меня одну, не вызывая никаких толков, требующих от меня объяснений.
— Не могу ли я писать вам?
— Да, если письма будут благоразумны. Но помните: одно неосторожное слово — и два раза в месяц превратятся в раз в два года…
Бейль капитулировал. Он писал к ней:
(май 1819 г.)
«Сударыня!
Ах, как тягостно легло на мои плечи то время, которое прошло с Вашего отъезда! А между тем протекло всего пять с половиной часов. Что же должен я сделать с собою в течение целых сорока последующих убийственных дней? Неужели я вынужден буду расстаться со всеми надеждами, уехать отсюда и поступить на службу? Но я страшусь, что у меня не хватит мужества миновать путь на Мон Сени. Нет, никогда я не соглашусь воздвигнуть альпийскую преграду между собою и Вами. Могу ли я надеяться на ту силу любви, которая должна воскресить жизнь Вашего сердца, не умершего для страсти? Но возможно, что я стал вам смешон: в Ваших глазах моя застенчивость и моя молчаливость должны были сделать меня скучным, и Вы рассматриваете мое появление у Вас всякий раз как какую-то нелепость? Я ненавижу самого себя: о, если бы я не оказался последним из людей, я обязан был бы иметь решительное объяснение с Вами еще вчера перед Вашим отъездом и тогда я знал бы по крайней мере, какой путь мне избрать!
Но когда вы тоном такой подчеркнутой искренности глубоко протянули голосом слова: «Ах, как хорошо, что уже полночь!», не должен ли я был понять, что Вы с удовольствием видите меня брошенным в объятия превратностей судьбы и самого себя клянущим за то, что лишился чести увидеть Вас когда-либо! Но знаете ли Вы, что вдали от Вас всегда крепче растет во мне мужественная надежда сердца. В Вашем присутствии я боязливее ребенка, слова застывают у меня на губах; и я умею в такие мгновения только глядеть на Вас и только обожать Вас. Нужно ли было все-таки доводить меня до того, чтобы я так ушел в себя и допустил бы себя до такого обезличения перед Вами?»
Благоразумные и неблагоразумные письма Анри Бейля, сохранившиеся в черновиках и набросках, не раскрывают нам всей системы сложных отношений и чувств этого человека. Не пытаясь пока расшифровать эти письма, в которых восхваление французских подвигов в России чередуется с весьма странными и малопонятными намеками на то, что инженер Висмара, известный по переписке Метильде Дембовской, по существу, обладает чисто французским лицом, мы должны сказать, что Бейль не сдержался в письмах и 30 июня 1819 года закончил свое письмо такими словами:
«Я надеюсь, сударыня, что из всего текста моего письма Вы можете вычитать то чувство к Вам со стороны пишущего, которое называется любовью».
ГЛАВА XI
Гражданин Бейль скитается по городам Северной Италии. Вот перед ним Наварра, снова Милан. Из Милана — в Комо, оттуда в Тревизо и Брешию. Вот перед ним Бергамо — и снова Милан. Вот перед ним Пьяченца и Кремона — и снова Милан. Вот перед ним Вогере и Павия — и снова Милан. И, наконец, Парма, а из Пармы через Гвасталлу, Модену, под чужим именем, переодетый старухой, Бейль переправляется через речки, проходит до Бастиджино, оттуда — до Кревальеры, а из Кревальеры — пешком по лесу мимо когда-то знакомой Кастиль-Франко. И вот, наконец, стены людной, великолепной Болоньи, где веселье считается самым серьезным делом, за которое можно отдать решительно все[62].
В этом городе друзья приглашают его послушать бродячего скрипача-чудодея, бывшего каторжника, походка которого выдает многолетнее сидение на галерах. Это сын генуэзского спекулянта Николо Паганини[63]. Он выходит на эстраду, берет смычок, и кажется, что кенкеты и люстры со спермацетовыми свечами меркнут от невероятной ярости звуков. Паганини играет свои «Каприччио», доводя слушателей до состояния, близкого к безумию. Бейль — тот испытывает состояние, выходящее за пределы собственного контроля. И когда тяжеловесный, громадный Паганини в три погибели гнется перед воспламененной публикой, Бейль уходит из концертного зала.
Болонские друзья сопровождают его, рассказывая анекдоты из жизни этого чудовищного скрипача, произведения которого называют «Пляской ведьм», а самого его — «южным колдуном». А затем предлагают Бейлю переселиться в Болонью и начать новую, не похожую на Милан жизнь. Один из них — фамилию его Бейль так и не запомнил — спрашивает, какой остаток капиталов, накопленных в Сен-Клу, может Бейль предложить вновь организованному Болонскому банку. Другой говорит, что нечего сидеть в Милане, надо переезжать в Болонью и пользоваться счастливым временем, когда обменные курсы стоят очень высоко. Бейль начинает совершенно серьезно подумывать о том, чтобы сделаться заурядным болонским дисконтером, стричь купоны, жить в этом городе без всяких сердечных тревог, без ненужных волнений и напряжения нервов. И с этой мыслью он засыпает. Биографу, конечно, неизвестно, видел ли он во сне себя приказчиком миланского бакалейного магазина, снилось ли ему что-либо похожее на состояние, предшествующее историческим испытаниям 1812 года. Но для нас, смотрящих на Анри Бейля со стороны, ясной становится эта аналогия двух периодов его жизни.
61
До нас действительно дошли лишь отдельные намеки в письмах и дневниках. А. Виноградов поэтому многое вынужден домысливать, руководствуясь подчас лишь смутными догадками.
62
А. Виноградов не вполне точен: Стендаль действительно много ездит в это время, но сведений о посещении им всех перечисленных А. Виноградовым, итальянских городков и местечек нет.
63
Стендаль восхищался игрой Паганини; он писал о нем в своей книге «Жизнь Россини»: «Паганини, лучший скрипач Италии и, может быть, всего мира, в настоящее время молодой человек лет тридцати пяти с черными пронзительными глазами и густой шевелюрой. Эта исполненная огня душа обрела свой талант отнюдь не восемью годами терпеливого изучения и консерваторских занятий; рассказывают, что своему дарованию он обязан любовной истории, из-за которой он был на долгие годы брошен в тюрьму. Когда, одинокий и покинутый всеми, он сидел в заключении, которое грозило окончиться эшафотом, у него не осталось ничего, кроме скрипки. Он научился выражать свою душу звуками; проведенные в неволе долгие вечера дали ему возможность совершенствоваться в этом языке. Не следует слушать Паганини тогда, когда он пытается состязаться с северными скрипачами в больших концертах, слушать его надо только в те вечера, когда он бывает в ударе и когда он играет каприччио. Спешу добавить, что это каприччио труднее всякого концерта». А Виноградов написал о великом итальянском скрипаче роман «Осуждение Паганини» (1936).