Изменить стиль страницы

Вперед! Все тот же крик снова приводит нас в движение. Вперед! Встать! Шагом марш! Преодолейте ваше непокорное, ленивое тело, вставайте от сна, как из гроба, возрождайтесь снова и снова, отдайте все, что вы можете отдать. Вперед, вперед! Так надо. Это высшее благо, высший закон. Неизвестно, что это такое. Известен только шаг, который ты делаешь, и даже днем ты идешь в ночи. Да и нельзя ничего поделать. Покончено со всеми мыслями, желаниями, которыми ты жил в те времена, когда ты был самим собой. Невозможно ускользнуть от событий, от колес машины, невозможно избавиться от усталости, от холода, омерзения и боли. Вперед! Так надо! Мировой ураган гонит вперед этих страшных слепцов, нащупывающих дорогу ружьями.

* * *

Прошли лес, затем снова зарылись в землю. В ходу сообщения попали под продольный обстрел. Страшно идти ярким днем по этим канавам, перпендикулярным линиям окопов, — ты на виду с одного конца до другого. Солдаты падают под пулями. И там, где они падают, толчея, короткая заминка. Остальные, задержанные на миг преградой, иногда еще живой, смотрят, насупившись, в разверстую смертоносную даль и говорят:

— Ну, что ж, пойдем, если надо. Пошли!

Они отдают свои тела. Свои теплые тела, к которым резкий холод и ветер и невидимая смерть прикасаются, словно женские руки. В этом соприкосновении живых существ и сил природы есть что-то плотское, девственное и священное.

* * *

Меня назначили в караул на слуховой пост. Пришлось пробираться туда почти ползком, низкой, сплошь загроможденной подземной галереей. Сначала я старался не наступать на эти сплошные кочки, но все же пришлось, и я решился. Мои ноги дрожали, ступая по твердой и податливой массе, заполнившей этот подкоп.

У выемки слухового отверстия — здесь когда-то была дорога, а может быть, и площадь — срубили дерево, и пень торчал столбиком, как стела. Зрелище это на минуту приковало взгляд, и, ослабев от физического изнурения, я был растроган этим подобием могилы дерева.

Через два часа я вернулся в свой взвод, в траншею. В ней мы и сидим. Канонада усиливается. Проходит утро, затем день. Наступает вечер.

Нас вводят в просторное прикрытие. Видимо, где-то идет атака. Время от времени мы поглядываем в отверстие между мешками с землей, скользкими и такими прогнившими, что кажется — они были когда-то живыми существами. Смотрим на перекресток, зимний и унылый. Смотрим на небо, чтобы определить направление бури. Невозможно что-либо понять.

Орудийные залпы ослепляют, вскоре они застилают горизонт. В воздухе дикая пляска клинков. Стальные глыбы раскалываются над нашими головами. При разрывах снарядов во все стороны разлетаются бледные лучи, а небо черное, как перед грозой. От края и до края видимого мира шевелятся, оседают, расплываются поля, и беспредельность зыблется, как море. Гигантские взрывы на востоке, шквал на юге; в зените — стаи шрапнели, похожие на вулканы в воздухе.

Ползут часы, ползут клубы дыма, еще больше омрачая этот ад. Вдвоем, втроем отваживаемся мы прижаться лицом к отверстию в насыпи, чтобы почувствовать землю и посмотреть. Но ничего, ничего не видно в этой пустыне, дождливой и мглистой, где ветер гонит и соединяет небесные облака и облака, поднимающиеся от земли.

Затем, под косым дождем, из серого густого тумана появляется человек, один-единственный человек; с винтовкой наперевес он идет, как призрак.

Смотрим на это бесформенное существо, на этот одушевленный предмет, покидающий наши линии, — он идет туда.

Виден только он один. Быть может, слева от него тень другого.

Не понимаем, затем понимаем. Это край штурмовой волны.

О чем думает сейчас этот человек? Он идет под дождем, одиноко, словно отверженный, идет вперед, в пространство, превращенное в завывающую машину! Освещенное огнепадом молний, передо мной промелькнуло его странное монашеское лицо; затем я разглядел: лицо обыкновенного человека, закутанного в шарф.

— Этот парень из сто пятидесятого, а не из сто двадцать девятого, бормочет рядом со мной чей-то голос. Ничего не известно, кроме того, что это край штурмовой волны.

Когда он исчезает в вихре, издали появляется другой, затем третий. Они идут розно, поодиночке, как посланцы смерти, убийцы и сами жертвы. Полы шинелей развеваются. А мы, в нашем темном углу, мы жмемся друг к другу, толкаемся, приподымаемся на ослабевших мускулах, чтобы видеть и эту пустоту, и этих героических солдат, разбросанных в пространстве.

Возвращаемся в прикрытие, погруженное в тьму. Голос мотоциклиста настолько все заполняет, что кажется, даже видишь поблескивание его черного кожаного панциря. Он описывает кутежи в Бордо, в сентябре месяце, когда там находилось правительство; рассказывает о празднествах, оргиях, мотовстве, и в голосе несчастного, вызывающего видение пышных пиршеств, звучит почти гордость.

Но все замолкает от страшного грохота. Убежище наше дрожит и трещит. Это заградительный огонь, и те, кого мы только что видели, должны пройти сквозь него и ринуться в атаку… Молния ударила у самого входа в прикрытие, она метнула в нас свое зарево, и на лицах можно было прочесть предельный ужас и убеждение, что все кончено. Вот лицо, — оно искажено гримасой преступника, захваченного врасплох, вот другое, с вытаращенными, дикими, растерянными глазами, а там горемычная голова мотается, трясется от мучительной жажды сна; четвертый, сидя на корточках, закрыл лицо руками, съежился в темный комок. При свете этого молниеносного дня, сошедшего в недра земли, чтобы воскресить наши тени, мы видим друг друга стоящими, сидящими, распятыми.

Когда орудие, как будто переводя дух, на минуту смолкло, голос у входа позвал нас:

— Вперед!

— Ну, теперь уж нам крышка, — ворчат солдаты.

Они говорят это, но они в этом не уверены. Выходим в хаос грохота и пламени. Целы ли траншеи?

— Надо бы примкнуть штыки! — кричит сержант. — Примкнуть штыки!

Едва успеваю примкнуть оружие к оружию; бегу в бурю, чтобы догнать остальных. Вокруг нас вырастают огненные колонны. Сама смерть хлещет по нашим лицам земляными вихрями, воплями, дыханием, красными метлами. Ясно, что мы уже почти мертвецы, но понять это нет времени. Ураган, словно крылья за плечами, несет нас вперед, волочит и наталкивает на препятствия. Захватывает дыхание, мысль убита в отупевшей голове. И все же, минутами, каждый видит все, как оно есть.

— Нагнись! Стать на колени!

Останавливаемся, падаем на колени. Ракета буравит нас своим нестерпимым взглядом.

При свете ракеты мы видим, в нескольких шагах от нас, зияющую канаву. Мы едва не свалились в нее. Она недвижима, пуста… Нет, там люди… Нет, она пуста. Она заполнена шеренгой убитых дозорных. Солдаты выбирались, видимо, из-под земли, когда упал снаряд, и все были ранены в лицо. Белый резкий луч освещает этих мертвецов. Осколками снаряда искалечены лбы и виски, сорваны мышечные покровы, и на чудовищном поле сражения из канавы торчат изуродованные, страшные головы: одна вся разбита, обезображена; другая похожа на мотыгу — половину черепа снесло. В конце шеренги разрушение не так ужасно, только глаза полопались. Мраморные головы смотрят черными впадинами пустых глазниц. Глубокие темные раны на лицах напоминают гроты и воронки, развороченные ямы, пятна на луне; и грязь звездами прилипла вокруг этих ран.

Мы перепрыгнули через эту канаву. Идем быстрее, не обращая уже внимания на ракеты, которые, среди нас, незнающих, говорят: «Я знаю» и «Я хочу». Все изменилось — привычки, законы: идем открытым полем, даже не согнувшись. И вдруг я понимаю то, что от нас до последней минуты скрывали: мы идем в атаку!

Да, контратака завязалась независимо от нас… Я стараюсь не отставать от других. Лишь бы меня не убили, как других. А если убьют? Ну, что же…

Я иду вперед. Веки мои открыты, но я ничего не вижу; смутные образы запечатлеваются в моих остановившихся зрачках. Вокруг меня какие-то странные потоки людей, крики сталкиваются или падают. Выстрелы отбрасывают на фантастические темные насыпи пляшущие тени и молнии. Земля и небо кишат видениями, — и тянется золотое кружево проволочных заграждений.