Интервьюер: А до первого мы с вами никак не сможем встретиться? Информант: Я не знаю. До первого что-то очень много дела. Интервьюер: Было бы, конечно, очень обидно, если бы вы не договорили.

Информант: Ну я вам почти все рассказал. Главное, так сказать. Интервьюер: Спасибо вам большое.

Информант: Пожалуйста.

Интервьюер: А можно еще вопрос?

Информант: Ну пожалуйста. Конечно.

Интервьюер: А вы когда начали писать стихи?

Информант: Ну, видите, это тоже история странная. В блокаду я начал писать стихи. Пытался, вернее сказать так, писать стихи. У меня даже два стихотворения сохранились. Но… Чересчур детские стихи. Но вот почему-то в 43-м году… Я забыл сказать, что с 43-го года, когда мне исполнилось 11 лет, я таки добился разрешения, чтобы мне разрешили тоже дежурить в группе самозащиты. Может быть, уже потому, что реже налеты были. Не знаю. Но факт остается фактом. Меня зачислили, и я уже по сигналу воздушной тревоги бежал не в бомбоубежище, а бежал на свой пост на лестнице. И даже мог подниматься на чердак. Все. И я был страшно горд этим и решил от избытка чувств написать песню бойцов МПВО. И я шибко не мудрил. Нашел музыку… Взял музыку Богословского из песни «Любимый город». И написал:

Последний луч заката догорает,

Аэростаты в воздухе висят.

Любимый город в мраке ночи тает —

Наш боевой, непокоренный Ленинград.

Пускай свистят снаряды над Невою,

Пусть зажигалки сыплются дождем,

Любимый город может спать спокойно —

Мы в этот час его на крышах бережем.

Когда ж победы наш народ добьется,

Проклятый враг покатится назад,

Любимый город всем нам улыбнется —

Наш боевой, непокоренный Ленинград.

Вот такая песня получилась. И я про нее совершенно забыл что-то потом и нашел спустя много-много лет. Вот так же, как я случайно нашел вот этот дневник последнего блокадного учебного года свой школьный. Обычно же мы выкидывали дневники всегда. А тут он мне за книжки завалился, и я как-то его оттуда вытягиваю — ай, как я обрадовался ему. (Смеется.) А когда начал листать, то многое вспомнилось, то что было забыто. И вот эти записи. Я совсем забыл, что я вот писал, где обстрел был. И то, что вот отметки разные были. Все вот… Когда я посмотрел, все это начало вспоминаться. Вот также неожиданно, и вот это, наткнулся вдруг на эту свою песню и тоже вот начал вспоминать. А так… Ну, видите, у меня судьба-то в жизнь другая была. Я окончил школу 321-ю с золотой медалью, потом окончил Гидрометеорологический институт по специальности «океанология», чтобы изучать моря. Но организация, в которую я попал, изучением морей занималась только в прибрежной части. Эта организация называлась «Ленинградский трест инженерно-строительных изысканий». Это были комплексные изыскания под строительство. И, в частности, занимались изысканиями для строительства судостроительных… Военных судостроительных заводов. Они всегда на берегу моря строятся. Или для строительства, или для расширения и реконструкции их. Вот такие были мои поначалу морские работы. Это были работы на озере Иссык-Куль, потом под Феодосией. Места-то все такие интересные. Правда, потом попал в Заполярье. Потом потихонечку объекты стали меняться, и в круг наших интересов попали озера поменьше, чем Иссык-Куль. Другие… Ну, правда, и Ладожское озеро попадало. Реки стали попадать. В общем, короче говоря, я тридцать восемь лет проработал в этой организации. Пришел туда старшим техником, а ушел оттуда главным специалистом-гидрологом этой организации. И, пока я рос, я все ездил по экспедициям. Ездил по экспедициям я, наверное, лет двадцать. Но когда стал руководителем камеральной группы, естественно, меня уже не отпускали в экспедиции. И вот возвращение в Ленинград из любой экспедиции — это такое наслаждение было всегда. Экспедиции длинные, не меньше года. Иногда по несколько лет. Вот в Феодосию как попали, так там я был с 59-го по 62-й год. Правда, приезжал в отпуск, но все равно это ненадолго. А тут приезжаешь в Ленинград — такая радость возвращения в Ленинград. Но стихов я не писал. Хотя говорят, что некоторые вот туристы, изыскатели пишут стихи. А я что-то не писал. И даже наоборот вот как раз эта экспедиционная деятельность, это я обязан тем, что я стал сказочником. Потому что в одной экспедиции в 66-м году — это было в Архангельской области в Котласском районе — мы работали возле одного детского санатория туберкулезного. Так он назывался. Но оказалось, что никакой он не туберкулезный, что там лежали дети с последствиями полиомиелита. Тогда еще он не лечился в то время, и было много парализованных ребят. У одних было осложнение на ноги, у других — на руки. Лежали они там по несколько месяцев, а иногда и даже лет. И вот когда я их увидел, конечно, очень тяжело. Я поговорил с главным врачом. Говорю: «Ну вот они у вас так долго лежат». — «Мы их учим». Я говорю: «Ну учите. Это хорошо. Ну а развлечения-то какие-нибудь у них есть?» Он говорит: «Ну что? Артисты к нам не приезжают, кино редко бывает». А телевидение тогда еще только-только входило. И вот я тогда предложил, говорю: «А давайте, я буду рассказывать им сказки». И вот мы разделили ребят на три возрастных группы, и каждый день после работы изыскательской на реке Северная Двина я рассказывал сказки. Вот тут пришлось вспоминать все сказки, которые я когда-либо знал в своей жизни. И вот тогда-то я и вспомнил как раз вот военные сказки. Вот оттуда-то был первый толчок к тому, чтобы искать военные сказки. Вот. А потом в 74-м году вот я начал работать в пионерском лагере. В летний период, во время отпуска. Я попал в пионерский лагерь, который находился на Ладожском озере, рядом с Дорогой жизни. И когда я в первый раз туда приехал, меня повели, показали лагерь, все. А потом вывели на пляж. Там великолепный пляж. Самый лучший пляж на Ладожском озере. И говорят: «Вот смотрите. Видите волны забуруниваются — это там отмели. Первая отмель, вторая отмель, третья. Так вот там, где третья отмель, там как раз проходили машины Ледовой трассы. Вот здесь они поворачивали в сторону островов Зеленцы». И вот я как-то… Я и до этого на Ладоге был, она как-то на меня не очень действовала. А тут, когда я увидал вот эту самую Дорогу жизни, которая нас спасла, вот тут что-то такое внутри зашевелилось. А к тому же еще потом рядом с территорией лагеря я увидал какие-то сооружения. Железобетонные подземные сооружения. Я спрашиваю: «Что здесь такое?» — «А, — говорит, — здесь зенитная батарея стояла». Я посмотрел — нет. Это не зенитная батарея, это что-то другое. Батарея-то батарея, только не зенитная, а, судя по тому, что вот такие железобетонные сооружения, значит, она была построена не в войну. В войну не для такого… До такого строительства было. Там и башни высокие железобетонные наблюдательные, и казематы, и блиндажи железобетонные. Потрясающе. И фундаменты для… Где пушки стояли большие. Ну я так сообразил, что это должно быть что-то довоенное. Ну потом кто-то из деревни Коккорево подтвердил. Да, говорит, здесь, говорит, стояла до войны батарея. Даже, говорит, «форт» назывался. И все. И на этом больше ничего. А я решил разыскать концы, что же это такое было. И вот сначала пошел в архив военно-морской, который у нас на улице Халтурина был. На Миллионной теперь[45]. Замечательный архив. Там со времен Петра там все документы. Но разобраться с этой батареей было очень тяжело, потому что она за время своего существования несколько раз меняла название. Она была и «Шлиссбатареей», что значит шлиссельбургская, была тогда мода вот так сокращать. И «Сосновецкая батарея» и батарея № 101. В общем, полно. И приходилось выяснять, что это одно и то же, когда начинаешь проверять фамилии командиров или еще фамилии кого-то там, убеждаешься: «Ага, это одно и то же». И вот я выяснил, что эта батарея была построена в начале 30-х годов. Ведь тогда Ладожское озеро было пограничным. И финны вели себя очень некрасиво на нем. Они все время устраивали провокации. Подходили близко на судах, на катерах. И была опасность, что они могут либо заминировать фарватеры невские, либо даже могут ворваться в Неву и устроить какую-нибудь провокацию. Вреда городу, конечно, не нанесут, но провокацию могут устроить. И вот тогда было решено поставить батарею, чтобы защитить вход в Неву. Вот поставили вот эту батарею. Вот она с начала 30-х годов здесь стояла, караулила. Шлиссельбург караулила. Караулила Шереметевские пороховые заводы. А в 40-м году, когда был подписан мир с Финляндией, эту батарею можно было бы расформировать как ненужную. Озеро стало нашим полностью — зачем она здесь нужна? Но я много раз убеждался в том, что военно-морские власти, у нас командование военно-морское было гораздо умнее и дальновиднее, чем сухопутное. Они ее законсервировали, оставили 18 человек вместе со старшиною и весь боекомплект, не вывозя. По 350 снарядов на каждое орудие. А прошел год, и пришлось ее срочно вводить в строй. В июле 41-го года на нее прислали командира с заданием срочно ее ввести… Расконсервировать, укомплектовать по всем нормативам военного времени и подготовить к бою. А 8 сентября, еще не укомплектованная до конца, она вступила в бой. Вот 8 сентября она сберегла для Ленинграда выход к Ладожскому озеру. Если бы не эта батарея, мы могли бы не иметь Дороги жизни. Это была бы катастрофа для Ленинграда. Потому что в этот день немцы взяли Шлиссельбург, взяли его без боя, потому что наши отступили практически без боя. Там только был оставлен небольшой заслон. И немцы сразу же стали готовиться к переправе на правый берег Невы. На наш берег. А на нашем берегу не было ни единой пушки, ни единого миномета. Были только остатки вот тех, кто защищал Шлиссельбург, а у них даже и патронов было мало. Они не могли бы оказать сопротивления сильного. А, если бы немцы переправились, они бы вдоль берега Ладожского озера пошли бы навстречу с финнами, ударили бы в тыл нашим, которые стояли против финнов и отрезали бы город от Ладоги. Это было бы страшно. И вот получилось так, что в этот день вот эта батарея — она 101-я — ее официальное название, она оказалась единственной батареей на всем участке от бухты Морье, это значит Ладожском озере, и до самой, как говорят, до Невской Дубровки. Больше здесь ни единой батареи не было. И командир, узнав о том, что немцы готовятся переправляться, приказал открыть огонь. Там от батареи до Невы было 15 километров. Батарея могла стрелять на 18 километров. Ее дальнобойность была. И вот два дня они вели яростный огонь по Шлиссельбургу. Не столько по Шлиссельбургу, сколько по Неве, создавая видимость того, что этот берег укреплен наш, что вот огневой заслон. И немцы поверили в это. И отказались от переправы. А за эти два дня пришли на берег на наш, на правый уже, настоящие фронтовые сухопутные и железнодорожные батареи[46]. И берег действительно был укреплен. Но интересно то, что решили, что по Неве и по Шлиссельбургу в тот… В те дни били несколько батарей — даже наши в штабе запутались. И вообще-то, про эту батарею забыли. Это была целиком инициатива командира. А наши — только потом уже я нашел в штабных документах — они писали о том, что «наши батареи из района Сосновец вели огонь по Неве и Шлиссельбургу». А там была только одна батарея. Потом она всю блокаду защищала Дорогу жизни и участвовала во всех операциях по прорыву блокады. Вот это тоже я все раскапывал. Вот так сложно было все это найти. Потом мы нашли даже командира батареи. Ездили к нему в Севастополь. Он тоже нам рассказал и подтвердил, что это действительно так все и было. И вот, когда я попал вот в эту обстановку, я как бы вернулся снова в Дорогу жизни, вернулся снова в блокаду — это был вот какой-то такой толчок. И я почувствовал необходимость писать стихи. Но это был новый взгляд на блокаду, не тот. Не мальчика-блокадника. Вернее, он какой-то был такой тройной взгляд. С одной стороны, память мальчика-блокадника, с другой стороны, взгляд на блокаду уже спустя много-много лет и взрослого человека. А с третьей стороны, это был взгляд на блокаду уже основанный на документах, проверенный. Еще… Что вся память, она была проверена и дополнена документами. И вот первое стихотворение, которое я написал, оно было написано в 76-м году. Это было стихотворение, конечно, о Дороге жизни. И потом как-то так пошло. И в основном я писал о Дороге жизни и о ленинградских женщинах, о ленинградских матерях — это вот две темы были такие святые. Я к ним без конца возвращаюсь. Все время. Ну и, конечно, поскольку я был сам школьником, много о школе, о школьниках. Много о том районе, в котором я жил. А сейчас еще много стихов о том… О той несправедливости по отношению к блокадникам и вообще о несправедливости в оценке блокады, в освещении блокады. О неправде. Обо всем этом. Вот был какой-то период тут несколько лет назад, когда вдруг, с чьей-то подачи, конечно, вдруг усиленно заговорили о блокадном людоедстве. Ну прямо ужас какой-то был. Отовсюду только и слышно — с телевизора, с радио, с газет — все людоеды, людоеды, людоеды. Я тогда написал даже такое большое стихотворение, которое так и назвал — «Людоеды», отвечал о том, что… Что людоедство-то было, но оно было нетипичным. Что это было исключением, что надо смотреть на то, что было правилом в блокадной жизни и благодаря чему выстоял город. Вот так.