— Спасибо большое. Только мне, право же, неловко — вы совсем меня задарили,— буркнул себе под нос Бакин, не отрывая глаз от свитка. В этот миг он почему-то вдруг вспомнил о все еще не завершенном своем труде. Но Кадзан есть Кадзан: он, казалось, целиком ушел в мысли о собственных картинах.
— Всякий раз, глядя на творения мастеров древности, я задаюсь вопросом: почему им удавалось так рисовать? Что ни возьми, все выглядит на их картинах подлинным, совершенным: и деревья, и камни, и люди. Более того, в них живет величие духа создавшего их художника. Это и есть настоящее искусство. В сравнении с древними мастерами я кажусь себе неумелым ребенком.
— Недаром древние говорили: «Страшно за тех, кто грядет», — необычно для себя пошутил Бакин, с завистью поглядывая на Кадзана, целиком поглощенного своими картинами.
— Но и нам, этим грядущим, тоже страшно. Мы зажаты между прошлым и будущим так, что трудно пошевельнуться, и двигаемся вперед, лишь когда нас подтолкнут. Впрочем, не одни мы: так было и с древними, так, пожалуй, будет и с теми, кто придет после нас.
— Верно. Если не идти вперед, можно упасть. Самое главное — стараться продвинуться хотя бы на шаг.
— Вы совершенно правы, это самое главное.
Хозяин и гость, взволнованные, некоторое время хранили молчание, напряженно вслушиваясь в тишину осеннего дня.
Первым заговорил Кадзан, меняя тему разговора:
— А что ваша работа над «Восемью псами»? По-прежнему успешно продвигается?
— Где там! Совсем наоборот. Кажется, и мне в этом смысле далеко до древних.
— Что ж, огорчительно это слышать.
— Поверьте, меня это огорчает больше, чем кого бы то ни было. Но что поделаешь, все равно надо работать, покуда хватит сил. Так что я решил встретить смерть в бою с «Восемью псами».— Бакин горько усмехнулся, будто стыдясь за самого себя.— Иной раз подумаешь: ведь назначение книги — развлечь читателя, и все же не можешь с собой согласиться.
— То же самое и с моими картинами. Но раз уж я избрал это ремесло, то хотел бы пройти весь путь, до конца.
— Итак, решено: мы вместе погибнем в бою.
Оба громко рассмеялись, но в смехе этом звучала лишь им двоим понятная горечь, вызвавшая какое-то странное возбуждение.
— И все же я завидую вам, художникам. Вы, по крайней мере, избавлены от гонений, а это уже само по себе — счастье. — Теперь Бакин перевел разговор на другую тому.
— Это верно, но ведь и вам, насколько я понимаю, не приходится опасаться за свои произведения.
— Еще как приходится! — воскликнул Бакин и в качестве одного из примеров гнусности цензуры рассказал о том, как однажды его заставили переделать целый отрывок из его произведения только потому, что в нем говорилось о каком-то чиновнике-лихоимце. К этому Бакин присовокупил следующее замечание:
— Чем больше эти цензоры придираются, тем явственней вырисовывается их истинный облик. Любопытно, не правда ли? Поскольку они сами падки на подкуп, стоит писателю хотя бы вскользь упомянуть о взяточничестве, как они уже не довольны и велят ему переделать все заново. Или же, поскольку они сами подвержены грубым, низменным желаниям, стоит автору едва коснуться темы любви, как его произведение попадает в число «развратных». Они мнят себя куда более нравственными, нежели писатель. Со стороны это выглядит смешным и жалким, — как обезьяна, созерцая в зеркале свое уродство, скалит зубы, так и они приходят в ярость, когда им приоткрывают глаза на собственную подлость.
Горячность, прозвучавшая в этих словах Бакина, невольно заставила Кадзана улыбнуться.
— Да, конечно, такое случается нередко. Однако, если даже вас заставляют все переделывать заново, для вас это не бесчестье. Что бы ни говорили цензоры, безупречное произведение так и останется безупречным.
— Так-то оно так, но произвол цензуры подчас переходит границы допустимого. Однажды я описал, как в тюрьму приносят одежду и еду. И что же? Все эти пять или шесть строк оказались изъятыми.— Сказав это, Бакин поглядел на Кадзана, и оба усмехнулись.
— Пройдет пятьдесят, ну сто лет, — и цензоров не будет, а ваш роман останется.
— Не знаю, как мой роман, а вот цензоры, мне думается, никогда не переведутся.
— Позволю себе остаться при своем мнении.
— Вернее, я хотел сказать, что если даже цензоры и исчезнут, подобные им будут существовать во все века. Ошибочно думать, будто сожжение книг и казнь просвещенных людей — дела давно минувшие[81].
_ Что-то, я смотрю, вы в последнее время настроены на грустный лад.
— Не я, а жизнь, в которой процветают люди, подобные цензорам.
— В таком случае нужно искать утешение в работе.
— Да, по-видимому, иного выбора и нет.
— Так давайте же вместе погибнем в бою.
На сей раз ни один из них не засмеялся. А Бакин даже посуровел и пристально посмотрел на собеседника. Шутка в устах Кадзана прозвучала чересчур серьезно.
— Молодым более пристало думать о том, как выжить. Погибнуть всегда успеется,— произнес Бакин после паузы. Ему были хорошо известны политические взгляды Кадзана, и сейчас они внушали ему опасение. Кадзан же лишь улыбнулся в ответ, как видно, не намереваясь возражать.
Проводив Кадзана, Бакин направился к письменному столу. Он чувствовал необходимость продолжить работу над рукописью; оставшееся после беседы с другом возбуждение должно было придать ему силы. У него с давних пор существовала привычка, прежде чем писать дальше, перечитать написанное накануне. Вот и теперь он не торопясь, внимательно прочел несколько страниц, на которых все пространство между узкими строчками было испещрено поправками.
Написанное не удовлетворило его. Ему показалось, будто в промежутках между знаками таилось нечто постороннее, лишнее, и это разрушало гармонию целого. Поначалу он отнес это впечатление на счет собственной раздраженности. «Видимо, у меня сейчас просто не то настроение. А так здесь, кажется, все на месте», — подумал Бакин и принялся вновь перечитывать весь отрывок, но и на сей раз чувство неудовлетворенности не исчезло. Напротив, Бакин вдруг пришел в смятение, столь не свойственное пожилым людям.
«Ну-ка, а что там было раньше?» Он перечитал предыдущий кусок,— сплошная сумятица, неряшливые фразы, кое-как связанные между собой. По мере чтения перед его взором развертывались лишь неумело сочлененные эпизоды и хаотично нагроможденные предложения. То были пейзажные зарисовки, не вызывающие никаких зрительных образов. То были восторги, не передающие истинного волнения. То были споры, не подчиненные логике рассуждения. Все, что он писал на протяжении стольких дней, теперь представилось ему никчемным празднословием. Сердце его охватила невыразимая мука.
«Все это нужно переделать!» — воскликнул он про себя и, с отвращением отодвинув рукопись, уронил голову на руки. Но беспокойный взгляд его был по-прежнему прикован к столу. За этим столом он написал «Лунный серп»[82] и «Сон о государстве Нанькэ»[83], за этим же столом он теперь писал «Восемь псов». Расставленные на нем дорогая тушечница, пресс-папье в виде сидящего дракона, медный ковшик в форме жабы, настольная ширмочка[84] из голубовато-зеленого фарфора с изображенными на ней львом и пионами, бамбуковая подставка для кистей с выгравированной на ней орхидеей — все эти предметы были его давними друзьями, свидетелями его творческих мук. Глядя сейчас на них. Бакин не мог избавиться от тяжелого чувства, будто это нынешнее его поражение бросало зловещую тень на труд всей его жизни, будто оно ставило под сомнение его творческие возможности.
81
Сожжение книг и казнь просвещенных людей...— Во времена китайской династии Цинь (221—206 гг. до н. э.) по приказу императора Ши Хуана (259—210 гг. до н. э.) было сожжено множество конфуцианских текстов, а также книг по медицине, ботанике и другим отраслям знаний и казнено несколько сот ученых-конфуцианцев.
82
«Лунный серп» (полное название: «Удивительные рассказы, или Лунный серп») — произведение Бакина в авантюрно-героическом жанре, представляющее собой неофициальное жизнеописание знаменитого японского полководца XII в. Минамото Тамэтомо.
83
«Сон о государстве Нанькэ» — произведение Бакина, написанное в 1808 г.
84
Настольная ширмочка — ставилась на столе рядом с тушечницей, чтобы предохранить тушь от ветра и пыли.