— На, смотри! Когда Мелетий патриарх антиохийский ругался с проклятыми арианами насчёт перстного сложения[21], то, подъя руку и показа им три перста, щепотью, как вот вы, никонианцы и табашники, показываете и креститесь, — и тогда не бысть ничто же. А как он святитель, сложил два перста, вот так (и Аввакум вытянул вверх сложенные вместе указательный и средний пальцы), и сей перст пригнул вот так — и тогда бысть знамение: огнь изыде… На, смотри!

И Аввакум с азартом подносил пальцы к сухощавому, ещё нестарому монаху, с крючковатым носом, большими еврейскими губами и еврейски-умными, лукавыми глазами. Это был Симеон Полоцкий, недавно приглашённый царём из Малороссии для книжного дела. Ему было не более тридцати пяти лет, но он был худ. Бледное, бесцветное лицо изобличало, что его больше освещала лампада, чем солнце, и что глаза его больше глядели на пергамент, да на бумагу, чем на зелень и на весь божий мир.

— Ты, протопоп, ложно толкуешь Мелетия, — мягко отвечал Полоцкий, — он сложил вот так два перста и к оным, а не просто пригнул большой палец — и вышло знамение от троеперстия, а не двуперстия.

Аввакум даже подпрыгнул было, как ужаленный, но, увидав Морозову, так и остановился с открытым ртом, собравшимся было энергически выругаться.

Низко наклонив голову, Морозова подошла к нему под благословение. Аввакум с чувством благословил её. Потом она в пояс поклонилась Симеону Полоцкому и поцеловалась с молодым Ртищевым, с Фёдором.

— Вот, сестрица, — сказал, улыбаясь, Фёдор, — отец протопоп поражает нас, словно Мамая.

— Да вы злее Мамая! — по-прежнему горячо заговорил задетый Аввакум. — Все вы, двуперстники!.. А не в ваших ли еретических книгах (снова обратился он к Полоцкому) написано, будто жиды пригвоздили Христа до креста? а?

— Что ж, коли написано? — спокойно отвечал Полоцкий.

— Как что ж! Али крест — живой человек! Вот ежели бы до тебя пригвоздили жиды разбойника, так оно было бы так; а то на: Христа — до креста!

— А не всё ли равно до креста или ко кресту?

— Это для вас, хохлов, всё равно, а не для нас… О! да я в огонь пойду за наше ко — оно истинное, и за него я умру.

Аввакум говорил горячо, страстно. Присутствие слушателей, и в особенности Морозовой, подмывало его ещё более, придавало ему крылья. Он был оратор и пропагандист по призванию. Он «кричал слово божие» везде, где только были слушатели, и чем больше была его аудитория, его паства, тем он охотнее выкрикивал слово божие. В Сибири ему не перед кем было развернуться. А Москва — о! это великая аудитория для оратора. В Москве Аввакум не сходил с своего боевого коня.

— А не вы ли, новщики, разлучили Господа с Иисусом! — напал он с другой стороны на Полоцкого.

— Как разлучили? — спросил тот, улыбаясь своими еврейскими глазами.

— Так и разлучили, разрезали Господа нашего Иисуса Христа надвое.

— Я не разумею тебя, — отвечал Полоцкий.

— Да не вы ли на литургии возглашаете: «свят, свят, един Господь и Исус Христос!» Для чего вы прибавили и, иже? Это всё едино, что «протопоп и Аввакум»: точно протопоп особо, а Аввакум особо.

— А! — несколько злою улыбкою протянул Симеон.- Мы не говорим — «Господь и Иисус Христос», а возглашаем — «Господь Иисус Христос».

— Для чего тут и? Новшество для чего?

— Это не новшество…

— Как не новшество!

— Не горячись, протопоп, выслушай меня… Ты не знаешь по-еллински и оттого споришь…

— И знать не хочу! Вить святители московские Пётр, Алексей, Иона и Филипп не по-еллински молились, и в их книгах значится — «Господь Исус Христос», а не «Господь и Исус Христос»…

— Да постой, потерпи, протопоп! — уговаривал его Полоцкий. — По-еллински не Исус пишется, а Иисус.

— Знать ничего не хочу! Нам еллины не указ!

— Как не указ? — вмешался было старик Ртищев. — Мы от еллин веру взяли…

— А теперь её хотим испортить, — огрызнулся Аввакум.

— Да как же это так! — удивился Ртищев.

— А вот как, миленькой, — ласково обратился он к старому боярину, — мы из начала веку пели на Пасху: «Христос воскресе из мёртвых, смертию на смерть наступи»… А они как поют? Срам и говорить-то!

— Как срам?

— Да вот как: «смертию смерть поправ»… А! не срамота ли сие? Точно смерть порты али рубахи прала… «Поправ»! Ишь выдумали! «Прать» — «прать» и есть, сиречь «мыть».

— А попирать ногами? — вступился было Полоцкий.

— Да что ты смыслишь с своим хохлацким языком? — снова накинулся на него неудержимый протопоп. — Суйся с своим эллинским языком, куда знаешь, а в наш российский язык с хохлацким не суйся! Ишь выдумочка какая: смерть сделали прачкой, портомоей… «поправ»… Эко словечко! Да вы разрежьте меня на кусочки, а я по-вашему петь не стану — срамота одна!

— Ну, и крепок же ты, протопоп, — задумчиво сказал молодой Ртищев.

— Крепонек Божиею помощию…

Морозова и Аннушка Ртищева сидели в стороне и слушали молча. Аввакум, чувствуя себя победителем, с торжествующим видом обратился к ним.

— Так-то, Михайловна, — сказал он с снисходительною улыбкою Аннушке, — слушаете нас, буесловов? Слушаете — хлебец словесный кушаете… Не о хлебе едином…

— А что, отец протопоп, разнствует хлеб с опресноком? — перебила его Аннушка.

— Вижу, Михайловна, и ты половина ляховки, — строго заметил протопоп.

Аннушка покраснела и закрыла лицо рукавом. Морозова также вспыхнула — ей стыдно стало за свою приятельницу: ей казалось, что та сделала ужасный, непростительный еретический промах.

— А ещё царских детей учат, чу, — укоризненно обратился неугомонный протопоп к старику Ртищеву, намекая на Полоцкого.

Полоцкий был задет за живое и побледнел. До сих пор он говорил тихо, голоса не возвышал, а отвечал с улыбкой, мягко, чувствуя своё превосходство и сознавая, что с ним состязается мужик, не знающий даже русской грамматики. Что ж с него и спрашивать! Но последние слова Аввакума показались для него злой выходкой. Полоцкий действительно учил царских детей, и Алексей Михайлович был им доволен, даже сам его расспрашивал о его «планидах» да о разных «комидийных действах».

— Так не тебе ли с Никитою Пустосвятом да с Лазарем поручить обучение детей пресветлого царского величества? — сказал он, сверкнув глазами.

— А хоть бы и нам! Ересям бы не научили, — огрызнулся Аввакум.

— Да вы, навежды, запятой от кавыки не отличие, «ерок» примете за «оксию», «ису» за «варию»…

— Зато смерть портомоей-прачкой не сделаем, как вы, вежды, делаете то! Сидели бы в своей Хохлатчине да вареники с галушками ели! — снова оборвал протопоп. — А то на! Лазарь, чу… Лазарь крепок в вере — он истинный учитель[22].

— Лазарь ругатель, а не учитель.

— Нет, учитель! Лазарь — истинный вертоградарь церковный, а не суётся царских детей портить… Вот что!

Симеон Полоцкий не вытерпел. Как он ни был сдержан, но и его, наконец, взорвало. Он вскочил и, задыхсясь, сказал:

— Да какие вы вертоградари! Вы свиньи, кои весь церковный вертоград своими пятачками изрыли.

Оба Ртищева невольно засмеялись. Старик так и покатился, даже за бока ухватился.

— Ха-ха-ха! Ну, отец протопоп, наскочил же ты на тихоню!.. Ха-ха! пятачками весь вертоград изрыли… Н-ну сказал! — говорил он, не будучи в состоянии удержаться от смеху.

Морозова и молодая Ртищева скромно потупились.

Аввакум не сразу нашёлся что отвечать — так неожиданно было нападение со стороны «тихони» Полоцкого, и притом нападение в духе самого Аввакума.

— Что ж! — бормотал он, озадаченный нечаянностью. — Ругатели-то не мы с Лазарем, а он, пёс лающий, ему же подобает уста заградить жезлом…

— Ну, и ты, отец протопоп, скор на ответ, — засмеялся молодой Ртищев, — невестке на отместку…

— Не бойся, миленькой, в карман за словом не полезу: в кармане-то пусто, так на языке густо, — самодовольно проговорил несколько опомнившийся протопоп.

— Я не с ветру говорю, — начал, в свою очередь, Симеон Полоцкий, подходя к старику Ртищеву. — Вон его друг, Лазарь, подал царю челобитную, и в ней гнилостными словесы говорит, якобы в церкви, на ектениях, поминаючи пресветлое царское величество тишайшим и кротчайшим, сим якобы ругаются ему, а «о всей палате и воинстве» он, Лазарь, в челобитной своей гнилословит, якобы здесь говорится не о здравии и спасении царя, его бояр и воинства, а о некиих каменных палатах…