К нашему удивлению, окно оказалось забитым гвоздями. Мы попытались вытолкнуть его, но на наши старания оно отвечало только легким скрипом, похожим на вздохи, и не подавалось ни на миллиметр.

Правда, ситуацию эту мы не восприняли как катастрофическую. Мы спокойно вернулись в первую комнату, собираясь проделать ту же операцию, что и в самом начале: приоткрыть створки двери, просунуть в щель руку и вставить отмычку в скважину замка.

Вдруг Лю шепнул мне:

— Тихо!

Я в испуге мигом погасил фонарик. До нас донесся снаружи звук поспешных шагов, отчего мы оба остолбенели. Нам понадобилось наверно с минуту, чтобы твердо убедиться: шаги направляются к дому.

И вот мы уже услыхали два голоса, мужской и женский, но, правда, еще не были уверены, что они принадлежат Очкарику и его матери. Однако мы приготовились и оттащили чемодан в кухню. Я на миг зажег фонарик, и Лю положил чемодан на кучу вещей.

Произошло то, чего мы больше всего боялись: мать и сын вернулись, чтобы накрыть нас на месте преступления. Они разговаривали у дверей.

— Уверен, мне стало плохо от крови буйвола, — говорил Очкарик. — У меня все время какая-то зловонная отрыжка.

— Какое счастье, что я захватила желудочные таблетки! — воскликнула поэтесса.

Охваченные паникой, мы искали в кухне укрытие, где можно было бы спрятаться. Тьма была, хоть глаз выколи, мы ничего не видели. Я натолкнулся на Лю, который поднимал крышку большого кувшина для хранения риса. Похоже, он тоже потерял всякое соображение.

— Нет, слишком маленький, — прошептал он. Раздался звон цепочки, но для нас он прозвучал

подобно грому, и дверь растворилась в тот самый момент, когда мы уже были в спальне и вползали каждый под свой топчан.

Очкарик и мать вошли в первую комнату и зажгли керосиновую лампу.

Все пошло наперекосяк. Я и ростом был выше и шире в плечах, чем Лю, ко вместо того чтобы забраться под топчан Очкарика, втиснулся под топчан его матери, а он был не только уже и короче, но под ним еще стоял ночной горшок, о чем свидетельствовал запах, который ни с чем не спутаешь. Наверно поэтому вокруг меня, когда я забрался туда, стали роиться мухи. Я с осторожностью старался устроиться поудобнее, насколько это позволяла узость подтопчанного пространства, и нечаянно толкнул головой вонючий горшок, чуть не перевернув его; послышался плеск, и без того гнусный смрад стал еще сильней и пронзительней. От инстинктивного отвращения я дернулся, произведя довольно сильный шум, которым чуть не выдал нас.

— Мама, ты слышала? — раздался голос Очкарика.

— Нет, ничего не слышала.

После этого наступило молчание, длившееся чуть ли не целую вечность. Я представил себе, как они, застыв в театральных позах, напрягают слух, пытаются уловить малейший шум.

— Я слышу только, как у тебя бурчит в животе, — наконец промолвила мать.

— Эта чертова буйволиная кровь не желает перевариваться. Я так скверно себя чувствую, внутри так противно, что даже не знаю, смогу ли я вернуться на праздник.

— Нет уж, туда надо вернуться, — не терпящим возражения тоном произнесла мать, — А, вот я и нашла таблетки. Прими сразу две, и у тебя перестанет болеть живот.

Слышно было, как Очкарик направился в кухню, наверно, чтобы запить таблетки. Он взял с собой лампу, потому что свет ее переместился. И хоть в кромешной темноте видеть Лю я не мог, я знал: он тоже радуется тому, что мы не стали прятаться в кухне.

Проглотив таблетки, Очкарик вернулся в первую комнату. Мать спросила:

— Ты что, не завязал чемодан с книгами?

— Завязал, сегодня, перед тем как уйти.

— А это что? Почему веревка валяется на полу? О небо! Надо же нам было раскрывать чемодан!

Все мое тело, скрючившееся под узеньким, коротеньким топчаном, покрылось гусиной кожей. Я клял себя последними словами. Тщетно я пытался поймать во мраке взгляд своего сообщника.

Спокойный, невозмутимый голос Очкарика скорей всего был свидетельством того, что он здорово взволнован:

— Как только стемнело, я пошел за дом и выкопал чемодан. Принес сюда, очистил его от земли и всякой другой грязи, которая на него налипла, и внимательно проверил, не заплесневели ли книги. А перед самым уходом на площадь перевязал его соломенной веревкой.

— А как же так получилось?… Может, кто-то проник в дом, пока мы были на празднике?

Взяв керосиновую лампу, Очкарик направился в спальню. С приближением его становилось светлее, и мне было видно, как блестят глаза Лю под топчаном напротив. Слава всем богам, Очкарик остановился на пороге, дальше не пошел. Обернувшись, он бросил матери:

— Нет, это невозможно. Окно по-прежнему заколочено, дверь была заперта на замок.

— И все-таки загляни в чемодан, посмотри, не пропали ли какие-нибудь книжки. Твои бывшие друзья меня очень беспокоят. Сколько раз я тебе писала: ты не должен с ними встречаться, они слишком хитрые, а ты такой простодушный. Но ты ведь не слушал меня.

Я услыхал, как открывается чемодан, потом раздался голос Очкарика:

— Я поддерживал с ними дружбу, потому что подумал: когда-нибудь вам с папой нужно будет лечить зубы, и тогда отец Лю может вам оказаться полезен.

— Это правда?

— Да, мамочка.

— Какой же ты славный, сыночек. — Голос ее стал ласковым, сентиментальным. — Даже здесь, находясь в этих ужасных условиях, ты подумал о наших с папой зубах.

— Мамочка, я проверил: все книги на месте, ни одна не пропала.

— Вот и хорошо. Значит, это была ложная тревога. Ладно, идем.

— Погоди, передай мне хвост буйвола, я положу его в чемодан.

Через минуту-другую, когда Очкарик кончал перевязывать чемодан, мы услышали его голос:

— Вот гадство!

— Сынок, ты же знаешь, что я не люблю, когда ты произносишь грубые слова.

— У меня понос начинается! — страдальческим голосом сообщил Очкарик.

— Иди в спальню, там стоит горшок.

К счастью, Очкарик ринулся вниз по лестнице на улицу.

— Куда ты? — крикнула мать.

— На кукурузное поле!

— Ты взял бумагу?

— Не-ет! — донесся издали голос Очкарика.

— Сейчас я тебе принесу! — прокричала вслед поэтесса.

Нам крупно повезло, что будущий поэт имел привычку облегчаться на свежем воздухе. Я живо представил себе чудовищную, а главное, унизительную сцену, которая могла бы произойти: он вбегает в спальню, стремительно выхватывает из-под топчана ночной горшок, усаживается на него и под носом у нас с оглушительным шумом вырывающихся кишечных газов и струй поноса извергает не воспринятую организмом буйволиную кровь.