Любимые маршруты Блока вообще важны для понимания его образов: их топография составляет как бы отдельный комментарий к его стихам. Тем не менее, в «Ночной фиалке» поэт отстранился от прямых указаний на место действия. Они появились позднее, в ткани написанных одним духом за летние месяцы 1907 года «Вольных мыслей», и смотрятся как вспышки: «Шувалово – Сестрорецкий курорт – Дюны». Если долго читать стихи «темного периода» и вдруг открыть «Вольные мысли», то чувствуешь как будто в лицо ударил порыв ветра, полного запахом смолы и морской соли. В этих стихах поэт оставляет фантазии, сны и надежды – чтобы помериться силами с беспощадно реальным и жестоким миром. «Если брать по самому большому счету, великая поэзия Блока начинается именно с „Вольных мыслей“», – отметил В.Н.Орлов, и с ним трудно не согласиться. Здесь-то и вырывается на поверхность чистая финская тема: «Моя душа проста. Соленый ветер / Морей и смольный дух сосны / Ее питал. И в ней – все те же знаки, / Что на моем обветренном лице. / И я прекрасен – нищей красотою / Зыбучих дюн и северных морей. / Так думал я, блуждая по границе / Финляндии, вникая в темный говор / Небритых и зеленоглазых финнов». Любопытно, что «Вольные мысли» можно читать как своего рода путеводитель по станциям Приморской железной дороги. Дорога была частной, ее проложили в конце 1890-х годов. Вокзал был на северной окраине города, в Новой Деревне, неподалеку от популярного ресторана «Вилла Родэ». По одной ветке дороги ездили вдоль северного берега Финского залива, через Лахту в сторону Сестрорецкого курорта и финляндской границы; по другой – в дачное место Коломяги, откуда обычно предпринимались прогулки в Шуваловский парк, или до станции Скачки – посмотреть на бега. У поэта менее сильного, какого-нибудь Бенедикта Лившица или Георгия Бломквиста, и получился бы «поэтический путеводитель». Не то у Блока – реальные приметы мест Карельского перешейка почти теряются при обычном чтении. Чтобы их выделить, нужно специально вчитаться в текст, а еще лучше – самому отправиться на взморье с томиком Блока. Решимся предположить, что и для него ни подлинное место событий, ни содержание «темного говора» финнов не имели решающего значения. Важнее почувствовать себя на границе петербургского мира, наполнить легкие воздухом первобытной вольности, и вернуться обратно, в «железно-серые» дебри. На видимой финской границе поэту открывалась граница мира незримого.
Шли годы, сознанием поэта завладевали другие мысли и голоса. К примеру, в стихотворении «Новая Америка», написанном зимой 1913 года, Блок обратился к мечте о преображении России на пути не духовной, а внешней работы – подъема промышленности, горного дела. В предисловии к поэме «Возмездие», появившемся в 1919 году, он возвращается к этой мечте и подчеркивает: Россия должна превратиться «в новую Америку, в новую, а не в старую Америку». Оглядываясь в стихотворении 1913 года назад, к старой России, поэт ищет точное слово, чтобы определить ее, и находит: это – «убогая финская Русь». Нет сомнения, что с точки зрения адептов «стального скока» она так и выглядела. Конечно, это – совсем другая линия мысли. Но старых, карельских прозрений она не могла вытеснить. В том же 1919 году Блок обратился к ним в очерке «Памяти Леонида Андреева». Очерк не пользуется особой популярностью, и напрасно. Это – шедевр русской прозы, близкий не к аморфным некрологам новейшего времени, но к надгробным речам античных риторов. Движение мысли автора кажется неуверенным и затрудненным: «Любил ли я Леонида Николаевича? – Не знаю. Был ли я горячим поклонником его таланта? – Нет, без оговорок утверждать этого не могу». Последовательность неловких вопросов к себе этим не ограничена – однако на каждый дается отрицательный или уклончивый ответ. Зачем же нужно тогда писать очерк? Затем, что были «одинокие восторженные состояния», в которых писатели перекликались, были книги, – и был в 1906 году странный осенний вечер. Дата эта, вообще говоря очень интересна: осенью того года Блок как раз закончил работу над драмой «Незнакомка», отделал набело «Ночную фиалку» и собирался с духом для летнего взрыва 1907 года, давшего «Вольные мысли». Чувство города было обострено до предела, слышался и зов финских болот. «Я помню хлещущий осенний ливень, мокрую ночь. Огромная комната – угловая, с фонарем, и окна расположены в направлении островов и Финляндии. Подойдешь к окну – и убегают фонари Каменностровского цепью в мокрую даль». Эта цепочка фраз по сути ничего не сообщает и не утверждает, она рассчитана на узнавание. Ее подлинный смысл внятен лишь петербуржцу, подошедшему однажды к темному окну, бросившему взгляд в стихию ветра и ливня и ощутившему где-то в глубине души, гораздо глубже дневных мыслей и привычных расчетов, тяжелый зов с севера. Блок даже не дает себе труда связать этот фрагмент с общим течением очерка. Следует несколько упоминаний о беглых встречах с Андреевым, ненужная цитата из его пьесы… В последнем абзаце он возвращается к тому же вечеру: «Мы встречались и перекликались независимо от личного знакомства – чаще в „хаосе“, реже в „одиноких восторженных состояниях“. Знаю о нем хорошо одно, что главный Леонид Андреев, который жил в писателе Леониде Николаевиче, был бесконечно одинок, не признан и всегда обращен лицом в провал черного окна, которое выходит в сторону островов и Финляндии, в сырую ночь, в осенний ливень, который мы с ним любили одной любовью. В такое окно и пришла к нему последняя гостья в черной маске – смерть».
Очерк был напечатан в 1921 году; вскоре же не стало и Блока. На первый взгляд может показаться, что напряженность очерка резко отличается от «Вольных мыслей»: здесь – смерть, там – полнокровная жизнь и творчество. Такое впечатление обманчиво: обе темы сплелись неразрывно, как в белых ямбах 1907 года, так и в очерке 1919-го. Вернувшись к циклу стихов, мы видим, что первое же стихотворение «Вольных мыслей» озаглавлено просто: «О смерти»; проследить эту общность и дальше по тексту не составляет труда. Попросту в стихах финская тема взята в мажоре, в очерке – так сказать, в миноре. Модуляция была существенна, так как она отразила все то, что случилось с Петербургом за прошедшие годы.
По-своему прозвучала финская тема и в творчестве Андрея Белого: мы говорим, разумеется, о романе «Петербург». Одна из побочных линий поручена революционеру Александру Ивановичу Дудкину. Впрочем, побочной ее можно назвать лишь с изрядной долей условности. Дудкин навязывает герою романа «сардинницу ужасного содержания», то есть бомбу для отцеубийства, вокруг которого и обращаются события романа. Революционер состоит в особых отношениях и с медным кумиром основателя Города. В самом начале романа он переходит Неву по Николаевскому мосту и как будто входит в поле притяжения громадной планеты: пейзаж Сенатской площади становится почти неузнаваем. «За мостом, на Исакии из мути возникла скала: простирая тяжелую, покрытую зеленью руку – загадочный всадник… С той чреватой поры, как примчался сюда металлический Всадник, как бросил коня на финляндский гранит – надвое разделилась Россия; надвое разделились и судьбы отечества; надвое разделилась, страдая и плача, до последнего часа Россия». Выбор тона здесь не случаен: последнее предложение представляет читателю основную историософскую идею романа. Тем любопытнее упоминание о «финляндском граните», как-то связанном с надломом российской истории.
В середине романа Медный всадник является к Дудкину в гости: «Посередине дверного порога, из стен, пропускающих купоросного цвета пространства, – склонивши венчанную, позеленевшую голову и простирая тяжелую позеленевшую руку, стояло громадное тело, горящее фосфором. Встал Медный Петр». Сцена пользуется справедливой известностью. Создается впечатление, что новая русская проза достигла здесь пределов выразительности. Менее заметно то, что всего за несколько страниц до того, в главе шестой, явление было предварено визитом другого странного гостя, персиянина Шишнарфнэ. Какой он там персиянин, дело сомнительное и нечистое: речь идет скорее всего о диаволе собственной персоной. Гость признается, что родом он с юга, но проживает в городе Гельсингфорс: – «Мы и прежде встречались?» / – «Да… помните?.. В Гельсингфорсе…». Как не помнить? Молодой и здоровый тогда Дудкин развивал мысль о крушении гуманизма. Что-то сложилось неправильно, подуло сквозняком из межпланетных пространств. Александр Иванович почувствовал, что увлекается куда-то для совершения некого гнусного акта – надо думать, для посвящения на шабаше. Был ли акт, как довелось вернуться, и что это было – вопросы, на которые он отвечать даже самому себе не любил. Но с того времени и начались его странные видения – или, как говорил сам Дудкин, «внушенная мозговая игра». «Напоминание о Гельсингфорсе подействовало; невольно подумал он: – „Вот отчего все последние эти недели твердилось без всякого смысла мне: Гель-син-форс, Гель-син-форс…“».