Изменить стиль страницы

— Раны только поверхностные... немного мака с молоком...

Прикосновение ко лбу чьей-то руки, очень нежное. Мужской голос:

— К твоим услугам, госпожа.

Какие-то звуки, разные, необъяснимые, потом долгие провалы во мрак. И при малейшем движении эта неизбежная острая боль, как будто его плоть истыкана тысячами железных крючьев.

Чей-то палец приподнимает ему веко. Он вздрагивает, начинает болезненно часто моргать.

Однако теперь ему впервые удается разглядеть место, где он находится. Это камера, маленькая, но с непропорционально высоким при такой тесноте потолком. Свет проникает сквозь решетчатое окошко, пробитое на равном расстоянии от пола и потолка в той стене, что оказалась у него перед глазами. Справа лестница, ступеней десять — двенадцать, ведущая к массивной дубовой двери.

— Тебе немного получше?

С бесконечными предосторожностями он пробует приподняться. Все его тело, от шеи до лодыжек, скрыто за множеством бинтов, они то и дело перекрещиваются, пахнут маслом и целебными травами. У его изголовья дежурит молодой бородач с перебитым носом. Облизнув пересохшие губы, Калликст бормочет:

— Кто... ты кто?

— Меня зовут Наркис.

— Где мы?

— В тюрьме Кастра Перегрина.

И поскольку Калликст, обессиленный, снова откинулся назад, собеседник прибавил:

— Что ты хочешь, оскорбление императора не может остаться безнаказанным. Обычно такого рода преступления караются смертью.

— Тогда почему меня не прикончили?

— Похоже, божественная Марсия очень тобой дорожит.

Калликст попытался усмехнуться, но получилась гримаса:

— У нее своеобразная манера выражать свою благосклонность. Чем такое счастье, лучше смерть. Ты тоже ее раб?

— Да, но сверх того я личный наставник императора в атлетических и гладиаторских искусствах.

— Насколько я понимаю, это она тебе поручила за мной ухаживать?

— Точно.

Оба помолчали, потом больной обронил:

— Мне жаль тебя.

— Почему ты так говоришь? Марсия всегда была добра ко мне.

— Настолько, что раболепие застит тебе глаза: тебя отучили отличать хорошее от дурного.

Сперва Наркис, видно, хотел запротестовать, но потом ограничился короткой фразой:

— Со временем ты поймешь...

Ничего более не прибавив, он собрал свои мази в кожаную торбу и направился к маленькой лестнице. Достигнув двери, обернулся:

— Я вернусь, как только стемнеет. Постараюсь принести чего-нибудь из еды посущественней, чем отвары да молоко.

Услышав за дубовой дверью лязганье запоров, Калликст едва смог подавить содрогание. Потом невидящими глазами уставился на потолок, полежал так, да, в конце концов, и заснул.

Ночь превратила камеру в черную пропасть. Когда он очнулся во второй раз, было уже совсем темно. Его опять разбудил скрип двери. На верхние ступени лестницы падал бледный желтоватый свет. Светлое пятно двигалось, и Калликст различил силуэт — кто-то приближался к нему, высоко подняв масляную лампу.

— Наркис?

Фигура не отозвалась, но и не остановилась. Только когда она опустилась на колени у его изголовья, он узнал:

— Марсия...

Он попытался сесть, но боль, все еще острая, помешала ему в этом.

— Не шевелись, — сказала женщина, доставая из сумки какие-то бинты и горшочек с алебастром. — Я должна поменять твои перевязки.

— Ты, здесь...

Она не отвечала, осторожно разматывая бесчисленные бинты.

— Тебе, стало быть, так не терпится поскорей использовать своего нового раба, что ты даже не доверяешь своим слугам заботы о том, чтобы поставить его на ноги?

Марсия и ухом не повела.

— Или, может, в тебе распаляет желание близость запаршивевших бедолаг?

— Ты скоро поправишься...

— Чтобы служить тебе, ну да, само собой...

Она все не отвечала, сосредоточив свое внимание на ранах, до сих пор мокнущих.

— Да что ты за существо такое? То ли чудовище, то ли...

— Прошу тебя... помолчи.

— Молчать? Мне, которому только и осталось, что язык?

— Я понимаю твое горе. Ты не мог знать...

— Того, что я успел испытать, более чем достаточно.

— Калликст...

— Предательство, да вдобавок еще унижение. Я испил чашу до дна.

Тут впервые она отвлеклась от своего занятия и посмотрела ему в лицо:

— Значит, и ты похож на всех прочих? Океан — это водная гладь, но его дно не такое и быть таким не может. Ты никогда не пытался проникнуть в суть явлений, всегда довольствуешься одной видимостью?

— Ну да, как же, помню: «Видимость меня изобличает, но на самом деле все иначе».

Легкое удивление промелькнуло на ее лице:

— Значит, ты мое письмо получил? И не ответил?

— А на что ты рассчитывала? Лишний раз увидевшись с тобой, я бы не возвратил Флавии жизнь.

— Калликст, я ее не покинула. На следующий же день после нашей встречи в садах Агриппы я посетила ее в темнице при форуме.

— Но ты ничего не сделала, чтобы попытаться спасти ее. Ах, разумеется: ты не могла!

— Верно, так и есть. Не могла.

— Ты? Верховная фаворитка? Всемогущая Амазонка?

— Мои возможности имеют пределы, о которых ты не знаешь.

— Конечно... Вот я и говорю...

Она ласково приложила палец к его губам:

— А теперь послушай меня.

И она стала рассказывать. Об Иакинфе. О христианах из Карфагена, увезенных на каторжные работы в сардинских шахтах, за которых ей несколькими днями раньше пришлось заступиться перед Коммодом. В то же время попросив милости еще и для Флавии, она рисковала погубить все. Ей пришлось выбирать: одна жизнь или двадцать. Приговоренные карфагеняне были отпущены на свободу тогда же, в день празднества Кибелы.

Но надежда выручить Флавию еще оставалась: для нее она рассчитывала добиться помилования после скачек в Большом цирке. В опьянении своих побед Коммод часто проявлял великодушие, которого от него обычно трудно было бы ожидать. К несчастью, Голубые Туники, выиграв соревнование, разрушили ее план. Потерпев неудачу, император впал в состояние, близкое к умственному помрачению. Он отказался поприветствовать толпу и победителя, да и в императорскую ложу вернуться не пожелал.

Смертельно уязвленный, он устремился к камерам, где ждали своей участи Матерн и его сообщники. В припадке мистицизма он принялся их обличать, взывал ко всем, кто был готов слушать, утверждая, что эти разбойники, покушаясь на его персону, совершили нечто худшее, чем убийство, — святотатство.

Осведомившись затем у тюремщиков, почему здесь очутилась Флавия, и узнав, что она отказалась воздать ему божеские почести, он разъярился еще пуще и решил для примера немедленно приговорить девушку и предать ее смерти заодно с Матерном.

Молодая женщина примолкла, вздохнула и заключила:

— Поверь мне: с этого мгновения все погибло. Тут я уже никак не могла повлиять на него. И если мне и трудно представить, каким безмерным горем была для тебя ее потеря, то знай: и у меня сердце разрывалось, когда так погибла одна из моих сестер.

— Твоих сестер?

— Разве ты забыл, что я тоже христианка? Ну да, знаю, я не вполне соответствую представлению о верной служительнице Господа, непорочной и самоотверженной. Тем не менее, я предана Христу. Всей моей душой, всем существом. Не буду распространяться о тех преимуществах, которые обеспечивает мое положение при императорском дворе, но знай: такую жизнь я продолжаю именно затем, что она порой дает мне возможность спасать человеческие жизни.

— А пытаться заполучить меня у Карпофора, будто самый обычный товар, это по-христиански?

— Калликст, ты ничего не понял. Я успела повидаться с Флавией не один раз. Мы встречались каждый вечер до самой ее гибели. Она мне рассказывала о тебе, о твоей доходящей до одержимости жажде свободы. О том, как ты тоскуешь по Фракии. Я отправилась к Карпофору, чтобы для начала вырвать тебя из неволи. Потом я сделала бы тебя вольноотпущенником. Увы, судьба и твой буйный нрав сделали это невозможным.