Изменить стиль страницы

Гуджук утирал кулаком слезы и показывал подбегавшим к нему два исписанных листка бумаги.

Скоро весь двор заполнился народом. Женщины, припав друг к другу, громко рыдали. Мужчины тоже горестно причитали, плакали. Вся эта пестрая толпа была в великом смятенье. Причитанья и вопли слились в сплошной гул.

И вот в это время во двор въехал на осле рослый, широкоплечий старик с белой бородой. Как бы не замечая ни смятенья, ни воплей, спокойно и молча, покачиваясь на осле, он проехал сквозь толпу в конец двора.

Осел подошел к колу, вбитому в землю возле забора, к которому его обычно привязывали, и остановился.

Старик слез с осла и снял с него пятипудовый мешок с пшеницей. Кто-то из толпы бросился помогать ему. Но он не нуждался еще ни в чьей помощи. Он легко вскинул мешок на спину, так же спокойно и молча прошел сквозь толпу, почтительно расступившуюся перед ним, к дому и сбросил мешок за дверь. Потом он встал на пороге во весь свой могучий рост, посмотрел вокруг и строго спросил:

   — Что за крик? Чего вы вопите?

Женщины притихли, притихли и мужчины, которые, по обычаю, громко причитали: «Ой, брат мой!» Старик неторопливо вынул из-за кушака кисет, взял чилим, стоявший у стены возле двери, набил его табаком. Черноглазый семилетний мальчуган проворно схватил железные щипцы, притащил из дома уголек и положил в чилим на табак.

Старик, булькая чилимом, затянулся раза два, окутался дымом, посмотрел на заплаканных мужчин и женщин, на обессилевшую от горя, все еще громко рыдавшую Акчагуль, сдвинул брови и еще раз затянулся густым дымом. Потом спросил спокойно:

   — Ну, что случилось?

   — Отец, вот письмо... про Мурада пишут, — сказал Гуджук, утирая рукавом глаза, и протянул старику бумажки.

Старик посмотрел на бумажки, не беря их в руки, и спросил:

   — Ну и что же пишут про Мурада?

   — Убили его... Пишут его товарищи. Вот они и адрес свой написали... Только одни пишут, что он убит, а другие, что он без вести пропал. Не знаю, что и думать?..

Брови старика чуть дрогнули. Он затянулся, пыхнул дымом и сказал:

   — Ну, спасибо им, что написали! Стало быть, любили Мурада... А чего же кричать? Чего вы ревете-то, как стадо быков?

И он обвел толпу суровым взглядом.

Все молчали. Гуджук раскрыл было рот, хотел что-то сказать, но, заметив, как сурово старик шевельнул седыми бровями, закрыл рот ладонью и только кашлянул.

   — Чего вы ревете? К чему это все, я вас спрашиваю? — продолжал старик. — Разве плакали ваши деды и прадеды, когда иранские шахи пытались захватить нашу землю? Они садились на коней и рубили врагов. С одними саблями они бросались против каджарских ружей и медных пушек. А вы плачете... И какая же война бывает без жертв? Разве мы на свадьбу посылали наших внуков и детей? Не кричать, не рыдать надо, а гордиться, что Мурад наш был настоящим джигитом. Не будь он таким, о нем не писали бы товарищи. А ну, Гуджук, дай-ка мне эти письма!

И он взял помятые листки, бережно сложил их и сунул за пазуху.

Старик этот был известный во всей округе охотник Кандым, который прожил уже восемьдесят лет и не потерял еще ни силы ума своего, ни силы рук, ни меткости глаза. А скорбная пестрая толпа, стоявшая перед ним во дворе, состояла из его детей, внуков и правнуков, из их жен и матерей.

Старый Кандым был главой этой огромной дружной семьи. У него было восемь сыновей. Но самый старший из них умер, когда жена его Акчагуль, кроме двух дочерей, родила ему еще сына Мурада и когда он только что обзавелся своей кибиткой.

Акчагуль с помощью Кандыма и всей семьи вырастила и воспитала детей. Ее все уважали, и все любили ее сына Мурада. В огромной семье Кандыма Мурад как бы заменял своего покойного отца, на которого он был очень похож.

Сахат, второй сын Кандыма, лет пятидесяти, нерешительно потоптался на месте и сказал:

   — Это верно, отец. Ты хорошо говоришь... Но если Мурад умер, мы хотим спросить тебя: не справить ли поминки?

   — Эх, вы!.. — горько усмехнулся старик. — Не мужчины вы — заячьи души! Не о том ты думаешь и говоришь, Сахат. Уж если мы сами не способны воевать, не можем заменить Мурада, то надо думать о том, как бы помочь тем, кто бьет врага за нас. Да, и скорее помочь! А не тратить попусту время на молитвы. Вот и ты, Гуджук, торчишь тут и не думаешь о том, что ты мог бы быть хорошим солдатом. Ты еще молод, тебе всего-то сорок первый год. Еще недавно ты так скоблил бритвой свой подбородок, что он был красный, как морковь, ты хотел казаться моложе своих младших братьев. А как началась война, ты забросил бритву, моешь бороду кислым молоком, чтоб она скорее выросла до колен. Напрасно стараешься. Все женщины знают, что ты еще мальчишка... Эх ты, я на твоем месте не бегал бы по дворам, не пугал бы людей, а был бы там, на фронте.

Жена Гуджука со страхом посмотрела на старика и, волнуясь, сказала:

   — Да какой же он мальчишка? Он уже седеть начал... И больной он. Какой же он солдат?

Кандым усмехнулся.

   — У лгуна, — говорит пословица, — свидетель всегда рядом. Так и у тебя, Гуджук. Если не годен для фронта, так ты хоть здесь-то не ленись, работай, не жалей своих сил... Ну, идите по домам и не кричите попусту.

Последние слова Кандыма прозвучали как приказ. Мужчины и женщины, опустив голову, побрели к воротам.

У порога осталась одна убитая горем Акчагуль.

Кандым ласково опустил руку на ее плечо.

   — Не надо так убиваться, Акчагуль. Я не меньше тебя люблю Мурада, а не плачу. Ведь, может быть, и горе-то наше пустое. Слышала, что пишут товарищи? Один — «убит», другой — «без вести пропал». Они и сами хорошо не знают. А Мурад-то еще, может быть, и жив. Еще, может быть, и обрадует нас, вернется к нам... Я утром настрелял красавчиков. Они тут, за дверью, в углу лежат. Так ты приготовь их, поешь и ложись спать. А я скоро приду...

Он заложил руки за спину, вышел за ворота и не спеша пошел по улице к школе.

Солнце садилось. Восточный ветерок тревожно шелестел желтой листвою в садах. Откуда-то тянуло дымом и печеным хлебом.

Запыленные, усталые колхозники и колхозницы с кетменями на плечах возвращались с полей. Они торопливо шли, но не домой, а к школе — послушать последние известия. Такой уж обычай установился в ауле почти с первого же дня войны.

Когда Кандым подошел к школе, перед ним на голой земле уже сидели и лежали, подложив папахи под локоть, колхозники. Над входом в школу чернел рупор громкоговорителя. Передача уже началась, и все сосредоточенно слушали.

Кандым остановился и тоже стал внимательно слушать. Последние известия были нерадостные. Диктор густым, глубоким голосом говорил о том, что наши войска на Южном фронте, изматывая силы противника, отошли на северо-восток, а на Центральном фронте оставили город и два населенных пункта.

Колхозники слушали, покачивали головой.

И только лицо старого Кандыма было сурово, но спокойно, и вся его могучая фигура была неподвижна, как скала. Он до конца выслушал последние известия, повернулся и пошел домой. Скоро его догнали колхозники.

   — Слышал, Кандым-ага? — спросил кривоносый старик. — Как же это так получается? У нас вон какая страна, сколько войска, а все «оставили» да «оставили»...

   — Ну, оставили, и что же? Думаешь, оставили город, так и войне конец, все потеряли? Ты вот не охотник и не знаешь того, что скорее всего погибает тот зверь, который лезет на тебя напролом. Такой зверь хоть и злой, а дурак, сам своей смерти ищет.

Когда Кандым вошел к себе во двор, коровы и бараны сразу же потянулись к нему. Осел тоже повернул к нему голову и заревел. И Кандым понял, что Акчагуль нисколько не успокоилась. Она забыла накормить скотину. Этого никогда еще не бывало.

   — Ах, бедняга!.. — покачал он головой и пошел под навес за сеном.

II

Пропели петухи, проревели ослы. Полночь давно уж прошла, а Акчагуль лежала на кошме и, заложив руки под голову, сухими, воспаленными глазами смотрела в черную ночь. Она слышала ровное дыхание Кандыма, крепко спавшего в соседней комнате, и думала: «Ах, Кандым, если б ты был помоложе! Ты отомстил бы за нашего Мурада. Но кровь в тебе уже остыла, и сердце твое не горит, как мое. Что же делать? Что же делать? Если бы я была мужчиной, хотя бы таким, как Гуджук, я бы знала, что делать».