— Цель, поставленная тобой, благородна и должна была бы увенчаться успехом, если бы ты не полюбил. А когда полюбил, то… Впрочем, продолжай.

— Я все сказал, учитель. Найдя, почувствовав и осмыслив свой образ Парамрати, я вдруг встретил девушку — живое ее воплощение. И как все живое прекраснее мертвого и косного, так она в тысячу раз прекраснее, чем мои символы Парамрати — она сама Краса. Радость и Страсть поистине высочайшие! Но… — Тамралипта запнулся, умолк и, тяжело вздохнув, продолжил, — она девадази… и… возлюбленная жреца, а… до того была еще замужем!

— Что же из этого?

— Не знаю, учитель. Никогда не думал, что это станет важным для меня, но, когда я ее вижу, такую прекрасную, мне невыносимо думать, что кто-то уже владел ею, целовал ее, что она… прости меня, учитель. Это очень нелепо, низко, глупо, но это так. Откуда-то из глубины души поднимается глухая печаль, потом — чем больше думаешь о ней — непереносимая боль ревности. И это страшно, страшно тем, что ничего, абсолютно ничего нельзя сделать, потому что нельзя вернуться назад — над прошлым никто не властен. Ничего нельзя сделать… — голос художника болезненно дрогнул. — Чем больше я люблю ее, тем сильнее горечь! Как же я могу прийти к ней, быть с ней. Как?

Гуру молчал. Тамралипта снова бросился к ногам мудреца и с полудетской мольбой поднял глаза к его доброму лицу.

— Учитель, я знаю, ты можешь все. Я видел, как без единого слова ты заставил полубезумного человека из Кашмира забыть утрату любимой матери. Видел, как по приказу твоих глаз человек из деревни раскаялся в своих злодеяниях… Мне рассказывали, что…

— Чего же ты хочешь?.. — перебил его гуру.

— Шастри, заставь меня забыть ее, забыть все — ревность, свои стремления к женской красоте, свои искания, свою любовь — все! Я буду с тобой, сделаюсь твоим челой, буду подбирать крохи твоей мудрости и умру у твоих ног! Здесь, у подножия царства света, вдали от мира и жизни!

Гуру откинул плащ, и художник прочитал непреклонный отказ в добрых и печальных глазах учителя.

— Ты не хочешь, учитель! — горестно воскликнул Тамралипта.

— Я бы сделал это, будь ты земледельцем из нижней деревни. Нет, даже и тогда нет!

— Учитель, можешь ли ты сказать мне, почему?

— Могу, — помолчав, ответил гуру. — Ты сам строишь свою карму, сам медленно и упорно восходишь по бесконечным ступеням совершенствования. Сама и только сама душа отвечает за себя на этом пути, от которого не свободен ни один атом в мире… Великий путь совершенствования! Знаешь ли, как медленно и мучительно, в бесчисленных поколениях безобразных чудовищ — гнусных пожирателей падали, тупых жвачных, яростных и вечно голодных хищников — проходила материя Кальпу[11] за Кальпой, чтобы обогатиться духом, приобрести знание и власть над слепыми материальными силами природы.

В этом потоке, как капли в реке, и мы с тобой, и все сущее…

Гуру поднял лицо и руку к звездам, как бы собирая их воедино широким жестом.

— Еще бесконечно много косной, мертвой материи во вселенной. Как отдельные ручьи и речки текут повсюду кармы — на земле, на планетах, на бесчисленных звездах вселенной. Слитые из отдельных капель мелких карм — мысли, воли, совершенствования, — эти ручьи и речки духа стекают в огромный океан мировой души. Прибой этого океана достигает самых далеких звезд, и все выше становится его уровень, все необъятнее глубина! У тебя, Тамралипта, крепка повязка Майи на очах души, крепко привязан ты к колесу всего сущего, и час твоего освобождения еще далек. Но видишь, твоя карма уже позволила тебе подняться высоко, стать хорошим чистым и добрым, несмотря на все путы Пракрити. Разве можно вынуть что-либо из твоей груди насильно? Разве это будет твоим собственным восхождением? Все, что есть в твоей карме, останется, и перейдет лишь в будущее твое существование, или разразится еще в этом — только позже, в другом, но не менее тяжком… Нужно ли это тебе, сын мой?

Гуру погладил склоненную шею молодого художника, и от этого прикосновения чуть развеялась безысходность слов мудреца.

Тамралипта встрепенулся.

— Нет, не нужно, отец и учитель! — сказал он, печально покачав головой. Они направились вверх по тропе к твердыне Тибета. За стеной на террасе под усилившимся ночным ветром качался большой фонарь. Его слабый огонек едва мерцал.

Гуру остановился у лестницы в верхний этаж, а художник прошел в проход вдоль стены, где длинным рядом выстроились крошечные клетушки — кельи монахов. Как ни тесно было в монастыре, завет буддийских вероучителей выполнялся строго, — без уединения человеку недоступно никакое самосовершенствование. Ночлег и раздумья каждого должны свято охраняться в тиши отдельного помещения.

Гуру посмотрел вслед молодому индусу, удалявшемуся с печально поникшей головой, и окликнул его.

— Тамралипта, я все же попытаюсь помочь тебе. Как? Я еще не знаю, потому что неясна мне находящаяся под чашей Ом глубина твоей души. Но я буду размышлять… — как и дважды до этого, художник неведомым образом ощутил улыбку гуру, — мне придется думать о женской красоте! К счастью, она давно для меня безопасна, давно змей Кундалини абсолютно подчинен моему разуму. Я буду говорить с тобой завтра, спи с миром.

— Благодарю, о, благодарю тебя, парама… гуру, — поправился Тамралипта. Мудрец исчез на правой лестнице, огибавшей низкий и черный вход в храм, из которого тянуло особенно резким ароматом священных трав и молитвенного сыра.

Художник ощупью добрался до своей кельи, хранившей запах несвежего сала, веками впитывавшийся в каменные стены и земляной пол. В крохотное оконце без рамы с шумом врывался холодный ветер. Тамралипта знал, что в левом углу на низком столике ему оставлен обычный ужин — горсть поджаренной муки, цзамбы, и завернутый в тряпье чайник со смесью чая, молока, сала и соли, к которой он, вначале находившей это питье отвратительным, постепенно привык. Есть не хотелось. Охваченный нервной дрожью, он бросился на жесткую постель — деревянную раму с натянутыми поперек полосками кожи — и плотнее закутался в халат. Кромешная тьма кельи дышала холодом, ветер в окошке шумел назойливо и равнодушно… Снова и снова художник возвращался к своей беседе с гуру, перебирая в уме слова и тяжко вздыхая от недовольства. Почти ничего истинно важного он не смог сказать учителю, а наговорил множество пустых слов.

— Я даже не сказал, что в меня, художника с бездонной зрительной памятью, накрепко врезана каждая черточка облика Тиллоттамы, запечатлено каждое ее движение… В почти безумном от любви богатом воображении проносятся картины прошлого Тиллоттамы, яркие и невыносимо мучительные. Как прав гуру — здесь слабость моей силы художника, оборотная сторона способности образно мыслить… О, если бы не тот черный вечер, последний вечер с Тиллоттамой!

Тамралипта застонал и повернулся на постели, стараясь отогнать видения, отчеканенные памятью и упорно теснившиеся в голове. Он широко раскрыл глаза, но в келье было так темно, что никакой предмет не мог остановить его взор. В его голове неумолимо проплывали образы, более жгучие, чем ядовитый сок молочая, более мучительные, чем жажда в знойном пути, более яростные, чем гневное солнце черных плоскогорий Декана…

…Он спросил Тиллоттаму в смутной надежде, что разговор двух научей, случайно услышанный в храме, окажется сплетней. Странно, что в начале, когда он только увидел Тиллоттаму — и полюбил ее с первого взгляда, — художник был далек от этой страшной и непонятной ревности. Ведь, в конце концов, она могла быть и научей, могла продаваться за деньги — он тогда даже не подумал об этом! Чем больше нравилась ему девушка, чем глубже проникался он ее духовным и физическим совершенством, ее соответствием выношенному им идеалу, тем сильнее любил, и любовь становилась служением красоте в образе Тиллоттамы. Священным казался ему храм ее дивного тела. Тем невыносимее была мысль, что кто-то чужой и неведомый уже побывал до него в этом храме, оставив там свои ничем не изгладимые следы — на теле, в душе, в памяти Тиллоттамы.

вернуться

11

«Порядок», «закон», по индуистскому мифологическому исчислению, «день-и-ночь» Брахмы, или 24 000 «божественных» лет, соответствующих 8 640 000 000 «человеческих» (тысяча лет жизни людей приравнивается к одному дню богов).