Изменить стиль страницы

Поручик встал со стула и присвистнул.

— Слыхали мы эти песни. Притворяетесь помешанным.

Он прошел к двери, открыл ее и крикнул в сени:

— Захарченко! Сбегай к господину полковнику; скажи, что я прошу его срочно прийти.

Закрыв дверь, он опять сел на стул и стал разглядывать генерала с задорным нахальством самоуверенной юности.

Евгений Павлович отвернулся.

Он не оглянулся на четкий стук шагов и звук открывающейся двери. Он с живым волнением разглядывал задний двор избы. У хлевушка терлась боком о подставку пятнистая, черная с белым, свинка. Кудластый щенок задорно ловил ее молодыми зубами за вертящееся колечко хвоста. Старый важный петух, подняв одну ногу, меланхолически следил за спортивным увлечением щенка, склонив гребень и полузакрыв желтый стеклянный глаз, словно хотел сказать: «А ну, поглядим, как это вы, молодежь, сумеете?»

Евгений Павлович обернулся только на жесткий окрик поручика:

— Пленный!.. Стать смирно!

Евгений Павлович взглянул и увидел перед собой бритого, гладкого, затянутого в английскую офицерскую форму полковника с немецкими погонами на плечах. Он слушал торопливый доклад поручика, облизывая тугие, как накачанные велосипедные камеры, губы. Дослушав, шагнул к генералу.

— Вы отказываетесь переходить в ряды доблестной северной армии?

Генерал молчал. Губы сами собой кривились в усмешечку — тихую, ползучую, нестерпимую.

— Я вас спрашиваю! — повысил голос полковник.

И пришла негаданная мысль — съязвить напоследок, взорвать оскорблением это отполированное бритвой «жиллет» ремесленное лицо. И генерал сказал, прищурив глаз:

— В северную? А у вас армии как — по всем частям света имеются?

Полковник отшатнулся. Велосипедные камеры прыгнули, прошипели:

— Вы понимаете последствия?

Еще ползучее и нестерпимее сделалась усмешка. Вспомнился белобородый член Государственного совета, который предупреждал там, в двусветном зале, о последствиях.

И ненужно сказал вслух:

— Последствия понимаю, а вот вы причин не изволите понимать.

Полковник метнул зрачками. Крикнул:

— В последний раз спрашиваю: отказываетесь служить России?

Полковник Бермонт-Авалов волновался. Он, затянутый в английскую офицерскую форму с немецкими погонами и русскими орденами, не мог понять этого старика, как генерал Юденич не мог понять Петрограда, отказывающегося от его канадского масла.

Но генерал спокойно откачнулся в знак отрицания.

— Обыскать мерзавца! — каменея всем лицом, приказал полковник.

Руки солдат распахнули полы шинели, полезли в карманы, жестоко и больно жали на ребра. Одна рука нащупала какой-то предмет в грудном кармашке гимнастерки и выволокла его. Предмет тускло блеснул.

— Тютелька какая-то, ваше высокоблагородие, — сказал солдат, протягивая предмет полковнику.

Тот подставил ладонь. Золотой бурханчик Будды, бережно хранимый подарок удалого налетчика и бандита Турки, уютно лег на широкую ладонь, как в колыбельку. Полковник нагнулся, разглядывая. В мудро-бессмысленной улыбке Будды ему почудилось странное сходство с улыбкой старика в красноармейском шлеме. Он нахмурился и взвесил на руке божка.

— Золото, — и ухмыльнулся. — Ай да генерал, добольшевичился. Воровать даже выучился. — И вдруг, зверея, крикнул: — Кого ограбил, сволочь старая? Кого?!

Бледно дернулись старческие губы. Но генерал не сказал ни слова. Показалось смешно и ненужно.

Полковник бросил Будду на стол.

— Что прикажете, господин полковник? — спросил, вытягиваясь, поручик, подметив в глазах полковника решение.

— Списать! — отрезал полковник и поправил лакированный пояс.

— Обоих?

— Обоих.

— Захарченко, выводи! — крикнул поручик во весь голос, хотя солдат стоял рядом.

У стены сарая стали вполоборота друг к другу. Руки были связаны ремнем: старческие худые руки генерала и мужицкие шерстистые руки трибунальского вестового Кимки Рыбкина.

С желто-серого неба сеялся снежок. Поодаль глухо и непрерывно перекатывался круглый орудийный гул. Казалось, что в небе вертятся тяжелые жернова и из-под постава сыплется пушистой крупчаткой снежок.

Кимка так и сказал, переступая с ноги на ногу:

— Снежок-то, как мучица, сеется.

Напротив выстроились солдаты в стальных шлемах. Полковник, опираясь на трость, стоял поодаль.

Евгений Павлович обвел глазами низкий болотистый горизонт. Он вдруг раздвинулся, расширился, в лицо пахнуло теплым бодрящим воздухом, и от этого веяния все окружающее стало сразу отплывать, в пустоту, словно за плечами, шумя, распускались подымающие тело ввысь крылья. Генерал повернулся, сколько позволили связанные руки, к соседу и ласково сказал:

— Прощай, товарищ Рыбкин.

И так же ласково, мягко ответил Кимка:

— Спасибо на добром слове, товарищ Ада… Недоговоренный слог слизнули желтые язычки залпа.

Ленинград — Детское Село,

9 декабря 1926–3 апреля 1927 г.

САПОГИ

Утро вылилось на выхолощенные пустыри болот, на рыжую запекшуюся траву мертвой зеленой водой. На пушистых горбиках болотных кочек оно пенилось тонкими пузырьками тумана, как ледяная содовая на дне стакана.

В зеленой мертвой воде всплывало малярийно-розовое негреющее солнце.

У размокшего суглинка шоссе покоем построилась в болоте дивизия.

Железная латынь этого названия прикрывала своим грузным историческим звоном отрепья трехсот страшных и великолепных оборванцев, попиравших ногами запекшиеся комья осенней травы.

В тот год у республики не было кинооператоров и пленки. История не запечатлевала героев. Герои запечатлевались только в списках личного состава дивизии. Зеленолицые небритые писаря, каменея от холода в нетопленных избах, кашляя надрывным собачьим хрипом, старательно растирали указательным пальцем на дне жестяной кружки, в тепловатой воде, кристаллы порошка, нерешительно окрашивавшие жидкость мертвой зеленью осенних рассветов.

Этой зеленью они вписывали фамилии в графы, наведенные на мохнатую, в заусеницах, бумагу.

Равнодушные пули и стремительный тиф вычеркивали только что вписанные фамилии, и не успевала слипшаяся земля осесть над телами вычеркнутых, как чудесно оборванная и беспечная новая смена героев, пускала память о своих предшественниках на ветер колючими клочками махорочного дыма из козьих ножек, испещренных бледно-зелеными каракулями.

Остатки дивизии стояли в болоте.

Рыжая рвань шинелей висела изумительными лохмами на застывших телах. Винтовки, тупо упершиеся прикладами в кочки, качались в раздутых суставах багровых пальцев.

Шестьсот глаз сумрачно любопытных смотрели на середину болота, где высился в седле начдив, окруженный комсоставом.

Начдив был торжественно суров и прекрасен гордой красотой нищего.

Облезлая финка с висящими ушами тщетно старалась зацепиться за скомканные вихры громадной и упрямой головы с профилем кондотьера Коллеони.

Поповская шуба, перепоясанная ремнем, на котором висел бесстыдно голый маузер, свисала оборванными полами к ногам, упертым в стремена.

Ноги топырились берестой новых лаптей. Негреющее малярийное солнце блестело на бересте.

Шестьсот глаз, глубоко ушедших под брови, с мрачной ревностью смотрели на веселый блеск бересты.

Шестьсот ног, завернутых в портянки и обрывки шинелей, обутых в деревянные сандалии карфагенских воинов Ганнибала, сумрачно топтались на побурелой траве.

Грязные, разукрашенные багрянцем утренника пальцы ног, торчавшие наружу, казались в траве поздними осенними ягодами.

Начдив перегнулся с седла к двум закутанным в оренбургские платки бабам, поддерживавшим зеленобородого слепого мужика. Бабы стояли возле начдива, вытирая вспухшие носы рукавами ватных кофт. По рукавам тянулись жидкие полосы слизи.

Начдив сказал бабам несколько слов, выпрямился и тронул шпорой, привязанной к лаптю, живот своего коня.