– И то слава богу, – сказал Левашов. – Вторую неделю на Красном Переселенце сидим, а товарища Бастрюкова у себя только раз видели.

Он встал, взял со стола свою пыльную фуражку и, несколько раз ударив ею о колено, надел на голову.

– Поедем на моем танке.

Лопатин удивленно взглянул на него, но лицо Левашова было совершенно серьезно.

– А мешок оставьте, ночевать сюда вернемся, раз Ефимова дожидаться будете. Вот душа-мужик, верно? – спросил Левашов уже в дверях.

Лопатин неопределенно промычал. У него осталось другое впечатление о командире дивизии, но встреча их была слишком мимолетной, чтобы спорить.

– Интересно, кого он вместо Мурадова командиром полка пришлет, боюсь, что он Ковтуна мне пришлет, – нисколько не беспокоясь ответом собеседника на свой предыдущий вопрос, вслух рассуждал Левашов, идя рядом с Лопатиным по хуторскому порядку. – Мужик грамотный, но только уж больно бухгалтер. Вот увидишь, – вдруг на «ты», очевидно считая, что они уже достаточно знакомы для этого, обратился он к Лопатину, – его и пришлют, чтобы Левашов не хулиганил.

Сказав о себе в третьем лице, он усмехнулся и, остановясь у одной из хат, заглянул в окно.

– Поздняков, я по батальонам поеду, начну со Слепова.

Они с Лопатиным зашли за угол хаты, где под камышовым навесом стоял маленький транспортер «Комсомолец», открытый со всех сторон, если не считать тоненького бронированного щитка впереди.

– А вот и мой танк, – без улыбки сказал Левашов, забираясь на место водителя.

– Давай сюда, рядом, – обратился он к Лопатину и, едва тот сел, нажал на стартер.

10

Капитан Ковтун, тот самый, которого Левашов боялся получить в командиры полка, вышел подышать воздухом из штабной мазанки.

Большое и до войны богатое южное село Дальник, где стоял штаб дивизии, было разбито бомбежками и дальнобойной артиллерией. Днем оно имело вид убогий и печальный, как всякое полуразрушенное село, оставленное жителями и на скорую руку заселенное солдатами. Но сейчас, в лунную ночь, тот же самый Дальник казался капитану Ковтуну даже красивым: сохранившиеся синие с белым домики выглядели чистенькими и новыми, а густые купы деревьев серебрились от лунного света. Было так тихо, что Ковтун слышал от слова до слова негромкий разговор, который вели между собой напротив, на крылечке штабной столовой, шофер комиссара дивизии Коровкин и подавальщица Таня.

– А вот скажите, – мечтательно спрашивала Таня, – почему, например, звезды бывают то белые-белые, то совсем голубые?

Коровкин затянулся папироской – было видно, как она вспыхнула в темноте, – и, помолчав, ответил лениво и многозначительно:

– Отдаленность…

Таня поражение замолчала и, наверное, там, в темноте прижалась к Коровкину.

– В девяносто пятом полку сегодня был, – снова донесся до Ковтуна ленивый голос Коровкина. – Корреспондента возил. Сапогами весь чехол замарал. Опять полковой комиссар придираться будет. Ты бы постирала, что ли…

– Ладно, – покорно отозвалась Таня.

В угловом окне комиссарского дома виднелась тонкая, как лезвие ножа, полоска света. «Наверное, сидит, перекореживает чьи-нибудь политдонесения так, что их и родная мать не узнает», – подумал Ковтун. За три месяца службы в должности начальника оперативного отделения штаба дивизии он незаметно для себя привык смотреть на вещи глазами командира дивизии генерала Ефимова. А генерал-майор Ефимов не одобрял бумажные страсти полкового комиссара Бастрюкова.

До войны капитан запаса Ковтун, экономист по образованию, был главным бухгалтером большого винодельческого совхоза под Тирасполем и сам питал пристрастие к подробно, по всем правилам составленным канцелярским бумагам.

Но война и генерал Ефимов отучили Ковтуна от любви к длинным фразам и вводным предложениям. Обветренный и обстрелянный, он почти каждый день мотался вместе с Ефимовым на передовую и обратно, ходил с ним по полкам и батальонам, положив на колено планшет, писал под диктовку Ефимова короткие приказания и с удивлением вспоминал собственное прошлое.

Ковтун был под стать генералу – немолод, но вынослив. Так же, как генерал, он начал военную службу солдатом в последний год империалистической войны, потом воевал до конца гражданской, и то, что они в молодости были люди одной судьбы, играло свою роль в их отношениях.

Во всяком случае, в первые же дни боев, временно заменив пришедшим из запаса капитаном Ковтуном убитого начальника оперативного отделения, Ефимов потом ни разу не проявил желания перевести Ковтуна на другую должность.

– Ковтун, ты здесь, а я тебя по телефону отыскиваю!

От соседнего дома, где жил командир дивизии, отделилась тонкая высокая фигура.

– Иди, садись, – ответил Ковтун и подвинулся на крылечке.

Адъютант комдива лейтенант Яхлаков подошел, сел и, сняв фуражку, положил ее себе на колени. Он был горьковчанин и говорил, заметно нажимая на «о». Его прямые, длинные, нарочно под молодого Горького отпущенные волосы, валившиеся на лоб, как только он снимал фуражку, были светло-соломенного цвета и сейчас, под луной, казались седыми.

– Жалко, зеркала нет, – сказал Ковтун. – Мне сейчас показалось, что ты седой, ей-богу.

– Поседеешь! Комдив звонил с дороги, я ему доложил, что Мурадов тяжело ранен, а он меня знаешь как обложил!

– За что?

– Что я ему в Одессу, в штаб армии, не сообщил. А я звонил, но его с Военного совета не вызвали. Я объясняю, а он орет: «Ты не адъютант, а шляпа! Если бы дозвонился, я б из штаба заехал в госпиталь, а теперь возвращаться поздно».

– Жалко Мурадова, – сказал Ковтун, помолчав.

– Я думал, чего пооригинальней скажешь, – отозвался Яхлаков. – А то все жаль да жаль. Позавчера тебе Халифмана было жаль, вчера Колесова, сегодня Мурадова. Меня тебе тоже жаль будет, если убьют?

– Трепач ты, – вместо ответа сказал Ковтун.

– Трепач или не трепач, а вот предсказываю, что комдив тебя вместо Мурадова назначит. Велел тебе спать не ложиться – как приедет, явиться к нему. Спрашивается – зачем?

– Ну и трепач, – равнодушно повторил Ковтун. – Мало ли зачем…

– А вот посмотрим, – сказал Яхлаков.