Да, было все-таки в этой женщине что-то неукротимо правдивое, было даже в этих, с полуулыбкой сказанных словах. В них вместилось сразу все – и напоминание о том, что у нее была своя, далекая от него, жизнь и что она не так уж молода и не одна, а с сыном от первого мужа, и без стеснения высказанная вера в бесповоротность того, что происходило или уже произошло с ними обоими сейчас. Другая женщина не сказала бы в такую минуту «мой первый муж». А эта взяла и сказала.

– Почему ты задержался? Заезжал к себе домой?

– Да.

– Я так и подумала. Хотел проверить, нет ли там Ксении. За этим?

– Не только за этим, но и за этим.

– Я так и подумала, – повторила она, – я потом пожалела, что не сказала тебе по телефону, что Ксения еще в Ташкенте.

Они все еще стояли в передней, привыкая к тому, что снова видят друг друга.

– Ты встречалась с ней?

– Да. Вскоре после того, как получила твое письмо. Увидела ее и сказала, что ты хочешь, чтобы я вышла за тебя замуж, и что я поеду к тебе как только смогу. Я не хотела чувствовать себя виноватой перед ней, а если бы я промолчала, вышло бы так, словно я виновата.

– Она не удивилась? – спросил он.

– Кажется, нет. По-моему, вернувшись из Москвы, она окончательно поставила на тебе крест.

– А раньше не ставила?

– По-моему, нет.

«Да, наверное, и это правда, – вспомнил он свое последнее свидание с Ксенией. – Раньше все-таки не ставила, как старый вагон, держала где-то на запасных путях. А тут поставила».

Ника улыбнулась ему той своей особенной, так нравившейся ему полуулыбкой, которую он столько раз вспоминал за эти полтора года. Чуть сощурила глаза и полуулыбнулась.

– На кого ты оставила сына?

– Главным образом на самого себя, он самостоятельный и хорошо учится. Только школа очень далеко. А кормят его мои ленинградцы. Они еще не уехали, только собираются. Я купила им для него про запас то, что смогла, и оставила денег. Но все равно, конечно, беспокоюсь. Я и раньше уезжала в другие города, с выездными спектаклями, но самое большее на три-четыре дня. Так надолго я еще никогда его не оставляла.

– Как его зовут? – Лопатин пересилил себя и все-таки задал вопрос, который чем дальше, тем казался бы все нелепей. – К стыду своему, так до сих пор и не знаю. – Сказал «к стыду». Подумав, что мог узнать это хотя бы у Зинаиды Антоновны.

– Его зовут, как тебя, Васей. – Она снова полуулыбнулась. – Даже смешно: твою дочь – как меня, а его – как тебя.

Он обнял и поцеловал ее, и она полуответила коротким поцелуем, не отстранившись, но и не потянувшись к нему.

– Что ты хочешь сначала – поесть или помыться?

– Наверное, все-таки помыться.

– Очень хорошо. Сейчас я зажгу газ. Пять дней назад вдруг пришли и починили газовую колонку, и Зинаида Антоновна была так счастлива, что мылась весь день, с утра до вечера. У тебя есть чистое белье?

– Есть. Я за ним и заезжал.

– Где оно, в чемодане?

– Да.

– Отпусти меня. Пойди в комнату и посиди, а я все тебе приготовлю.

– А где Зинаида Антоновна? – спросил он, не отпуская ее.

– Уехала третьего дня в Ташкент, чтобы самой сыграть в трех прощальных спектаклях и вернуться вместе со всей труппой.

– А ее Елена Лукинична? – спросил он.

– А ее Елена Лукинична уехала к себе в деревню, под Верею, к родственникам – копать картошку и привезти то, что дадут на ее долю. Я же тебе сказала, что я тут одна. Ты что, не поверил?

Он хотел сказать, что иногда бывает страшно поверить не только в плохое, но и в хорошее, но вместо этого виновато улыбнулся.

– Но если ты захочешь, мы можем завтра пойти туда, к тебе, и до моего отъезда быть там.

Он молчал. Он знал, что хочет сейчас только одного – чтобы она была и оставалась с ним.

– Ну так как же? Отпустишь меня? – спросила она.

И он отпустил ее, и пошел в комнату, и сел в то самое кресло, за то самое старинное бюро, за которым почти два месяца назад сидел и писал ей письмо.

И вот он снова сидел за этим бюро, благословляя тот день и час, когда сделал это; сидел и слушал, как она чиркает спичкой, зажигая газ, как пускает стучащую о дно ванны воду, как щелкает в передней замками его чемодана, доставая белье, как легко, чуть слышно, но все-таки слышно, ходит из ванной в переднюю и обратно.

«Хочу, чтобы она была счастлива, – думал он, слушая ее шаги. – Хочу, чтоб она была со мной и была счастлива. Другое дело, может ли это быть? Будет ли она счастлива со мной?»

Он хотел, но не мог подавить в себе неприятную, оскорбительно-тяжелую мысль о своем возрасте, о тех семнадцати годах, которые разделяли их. Ему не хотелось об этом думать, но эта мысль все равно жила в нем, и выгнать ее было некуда. С Ксенией их тоже разделяло не так уж мало – десять лет. Но они были несчастливы с ней не поэтому. Он вспомнил, как вчера утром, пока он, раздевшись до пояса, умывался, Гурский, рассматривая его синяки и ссадины на спине, с оттенком зависти сказал:

– А все-таки, Вася, железное у тебя здоровье.

Воспоминание было утешительным, потому и вспомнил. Железное не железное, а последний раз болел малярией пять лет назад, когда возвращался с Халхин-Гола. И с тех пор – ни в финскую, ни в эту, ни зимой, ни летом – ни разу ничего, кроме ранений. И ранения тоже – даже последнее, – потом, кто их знает, – могут и сказаться, а пока не сказываются. А все-таки, семнадцать лет – это семнадцать лет. Тогда, в Ташкенте, он почувствовал, что ей хорошо с ним. Но сейчас, после того как они не видели друг друга полтора года, страшно было подумать, – а вдруг тогда это только показалось? Вдруг она просто очень хорошая, очень чуткая, очень нежно отнесшаяся к нему женщина? А то, что говорят, когда говорят о двух людях, что им друг с другом хорошо, только показалось. Так хорошо было самому, что решил это и за нее.

– Что ты, что с тобой? – спросила она, открыв дверь и увидев его поднятые на нее глаза.

– Ничего, – солгал он. – Ровно ничего, – во второй раз солгал он, не радуясь, а пугаясь ее чуткости, только усилившей вспыхнувшую в нем тревогу. Как у нее просто и сразу вышло это «ты» – там, на аэродроме! Он – «вы», а она – «ты» и бросилась к нему так, словно уже давно мысленно бежала навстречу.