Да, именно так, как у Блока:

И в каждом сердце, в мысли каждой
Свой произвол и свой закон…

Хотя у него сказано совсем не о том, но, наверно, в этом и есть главный смысл поэзии. Сказано об одном, а думаешь о другом.

Сказано о других, а думаешь о себе.

– Мне надо идти. – Лопатин поднялся.

Виссарион стал удерживать его, предлагал остаться заночевать, и он подумал, что Тамара, наверно, как это бывало раньше, присоединится к мужу. Но она не присоединилась, сказала:

– Отпусти его, Виссарион. Если он останется у нас ночевать, ты не дашь ему покоя. А ему нужно поспать перед дорогой.

Сказала не как о госте, которого по правилам гостеприимства надо удержать в доме, а по-матерински просто, словно он был но сорокашестилетним человеком, а товарищем ее сына, уезжавшим туда же, куда уехал он. И, прощаясь в темной передней, при свете огарка, обняла и перекрестила уже одетого в полушубок Лопатина.

Михаил Тариелович с женой жили через три дома, и, простившись с ними, Виссарион пошел дальше провожать Лопатина.

– А у тебя есть ночной пропуск? – спросил Лопатин.

– Есть, – сказал Виссарион. – Я же теперь служащий, могут вызвать в любую минуту. – И, пройдя несколько шагов, спросил: – Как думаешь, попадешь к нам в Тбилиси, когда будешь возвращаться с фронта?

– Навряд ли. Если дела пойдут хорошо, скорей всего полечу в Москву прямо оттуда, где окажусь. И так вышло целое кругосветное путешествие. Даже опоздал к началу наступления. Ответь мне, Тамара верит в бога?

Виссарион ответил не сразу. Несколько шагов шел молча, потом сказал:

– Не говорил с ней об этом. Но думаю, сейчас верит. Раньте не верила, а сейчас верит. Как и многие. Иногда и самому хотелось бы верить. И жаль, что не можешь, – добавил он, снова помолчав.

«Да, это верно, – подумал Лопатин. – Иногда жаль, что не можешь. Несколько раз за войну было жаль, когда думал, что уже не выберешься и не увидишь с того света, как все будет дальше».

– Выезжаешь в восемь? – спросил Виссарион, когда они уже дошли до редакции и остановились у подъезда.

– В восемь.

– Правильно, лучше не задерживаться. Как там со снегом на Крестовом перевале?

– Говорили, что лежит, но машины идут. Чистят и пробиваются.

Они молча обнялись. И Виссарион уже после этого еще на секунду задержался – кажется, хотел сказать про сына, чтоб постарался увидеть его! Наверно, так. Хотел, но не сказал, повернулся и пошел.

18

По дороге на перевал несколько раз застревали в снегу или стояли и ждали, когда пробьются застрявшие впереди машины. Но все-таки, выехав в восемь, к двум часам дня добрались до перевала.

Старый курортный ресторанчик был наполовину заметен снегом снаружи. А когда вошли в него, оказалось, что и внутри под выбитыми окнами намело сугробы. И все-таки в углу в полуразвалившемся очаге горел огонь, и несколько человек, сгрудившись у очага, жарили на палочках шашлыки.

Лопатин прихватил из машины опустевший за дорогу вещевой мешок, и они втроем – с тассовцем и водителем – тоже пристроились внутри – перекусить. Перекус был небогатый: сухари и кусок сыра да холодный чай во фляжке у тассовца.

Трое жаривших шашлыки грузин – водители шедших через перевал грузовиков – сначала потеснились у огня, а потом протянули по палочке шашлыков. Отказаться не было сил, и Лопатин с наслаждением сжевал несколько тощих кусочков полусырой, пропахшей дымом баранины. К несчастью, не оказалось ничего выпить – ни вина, ни водки ни у них, ни у поделившихся с ними хозяев огня.

Съели шашлыки, запили чаем и, поблагодарив, поехали дальше.

Теперь уже вниз и почти без задержек. Водитель тассовской «эмки», молоденький солдат-грузин, гнал вовсю по петлявшей туда и сюда дороге. До перевала он был неразговорчив, переживал, что не удается никого обогнать, а теперь, показав свою удаль, рискованно обогнав два десятка машин, повеселел и стал рассказывать, как хорошо было здесь все до войны. Лопатин знал это, но не перебивал. Слушать, как здесь все хорошо было раньше, было почему-то приятно.

– Братья есть? – спросил Лопатин.

Оказалось, что нет. Есть четыре сестры, а сын он единственный. «Еще один мальчик, – подумал о нем Лопатин, вспомнив вчерашние разговоры. – И тоже единственный, как у Виссариона.

И тоже на какой-то тбилисской улице боятся за него. Хотя и с меньшими основаниями, чем Виссарион. Одно дело – младший лейтенант в пехоте, другое дело – водитель у корреспондентов.

Но мать и сестры все равно боятся именно за этого. И я бы, наверно, несмотря на все доводы рассудка, боялся за него, будь он моим сыном. Все-таки хорошо, когда у тебя никого нет на фронте. И когда не ты сам думаешь о ком-то, а кто-то другой – о тебе.

Сестра думает, дочь думает… И еще та женщина в Ташкенте… С Ташкентом два часа разницы; сейчас там шесть, уже вечер…»

Он уже знал, что не напишет ей письма, пока не вернется в Москву. И не только потому, что неизвестно, сколько оно пройдет полевой почтой отсюда, с Кавказа, в Ташкент, а еще почему-то.

Словно он будет вправе написать ей, только еще раз съездив и еще раз вернувшись…

Тассовец спал, нахлобучив ушанку, отвалясь головой в угол машины. На поворотах его тяжело, всем большим телом, бросало на Лопатина и обратно, к стенке, но он не просыпался. Его голову мотало из стороны в сторону, но на молодом лице была написана полная безмятежность. А глаза были так крепко зажмурены, словно он дал зарок проспать до конца всю дорогу. Так самоотверженно спят только после бессонной и счастливой ночи, проведенной с женщиной.

Вечером, в темноте, заправляясь бензином на окраине Орджоникидзе, уже решили было там и заночевать, но, пока заправлялись, разговорились с подъехавшим к заправке на другой «эмке» капитаном из дорожного управления фронта, и тот сказал, что, по его сведениям, штаб Северной группы войск находится или в Прохладном, или около и он думает быть там к ночи.

Лопатин, как это водилось с ним, когда он добирался до фронта, пожадничал и спросил у водителя, в силах ли тот ехать дальше.

– Почему не в силах? Они тоже из Тбилиси едут! Машина одинаковая – «эмка». Мы их на перевале обогнали, у них радиатор кипел, у нас – нет. Раз они доедут, мы доедем!