Изменить стиль страницы

36

Рано на заре тронулась в путь легкая повозка, запряженная лошадкой, которую с таким трудом выходил Блондель. Солнце еще дремало, затянутое туманом, как пуховой пеленой. Дорога тонула среди пепельной громады леса, а на ветвях уже играл под первыми проблесками солнечных лучей иней. Когда коричневый парусиновый верх непрочной повозки исчез из виду, увозя Ортанс и Блонделя, Бизонтену почему-то показалось, что девочка и малышка тоже пропадут, уйдут под землю. Пришлось побороть это чувство, возникшее отчасти потому, что не в его силах было помочь лекарю и Ортанс. Он даже на мгновение упрекнул себя за то, что не уехал с ними. Ведь и у него тоже никого нет. Но он оглянулся на людей, что оставались здесь. Нет, значит, все было при нем. Война и изгнание связали его судьбу с их судьбой, и, раз он сам привел их сюда, он обязан оставаться с ними до конца.

Долго сдерживалась Мари, но наконец горе осилило. Пьер обнял сестру за плечи и повел в хижину.

— Поплачь. Тебе на пользу поплакать. Твоя подружка уехала. С того самого дня, когда она заявила, что уедет, ты еле слезы сдерживаешь. Поплачь. Легче станет.

Клодия продолжала робко стоять на пороге, еще туже стягивая концы серой шали на своей плоской груди, и Бизонтен, не выдержав, улыбнулся ей. Ему даже почудилось, что ее взгляд испуганной птички чуть посветлел. Ласково взяв ее за руку, он сказал:

— Пойдем тоже в хижину, миленькая моя Клодия. Ты у нас самая сильная. Тебе придется утешать Мари. И теперь ты будешь ее подружкой.

Когда они вошли в хижину, Бизонтену почудилось, будто Мари стыдится — как это она смогла показать себя такой слабой в присутствии этого ребенка. Бизонтен усадил Клодию на скамейку рядом с Мари. А та прижала девочку к себе, потом улыбнулась сквозь слезы.

— Не плачь, мама, — твердил Жан. — Ортанс вернется. Она сама мне сказала… Непременно вернется.

Мужчины разобрали свой инструмент и направились к лесосеке.

— В конце-то концов, — начал кузнец, — очень даже хорошо, что при Мари будет эта девчушка. Особенно когда мы в лес уходим.

— Если такая погодка еще продержится, — проговорил Бизонтен, — мы здесь долго не задержимся. Того гляди весенние соки пробудятся.

Молча принялись они за работу. Нынче утром им предстояло обработать стволы, загромождавшие лесосеку, а главное — очистить площадку от всякой ненужной древесины, не годной ни на плотничьи работы, ни на хворост, и поэтому они развели костер. До краев пропитанные влагой щепки потрескивали, от них валил дым, сочилась без конца влага. Густой дым неохотно сползал вниз с холма, подобный вязкому потоку, где время от времени водоворотом кружили струйки. С веток деревьев тоже падали капли, и этот шорох сливался с треском горящих сучьев.

И пламя костра, и песнь напоенных влагой деревьев, и солнце, разрывающее пронизанный светом туман, и запахи дыма и свежесрубленных стволов — все это было любо Бизонтену. Однако нынешним утром он не вдыхал их с таким упоением, как в иные дни. Перед ним стоял образ Ортанс, ее гордый взгляд — взгляд, исполненный гордыни даже тогда, когда она приглядывалась к Блонделю с каким-то раздражавшим его восхищением.

Ортанс уехала в Франш-Конте, и Бизонтен вспомнил, как она однажды сказала ему:

— С тех пор как мы перешли эту границу, я все время твержу про себя одну поговорку: «Умри на родной земле, но никогда ее не покидай». Знаю, не так-то легко смотреть, как умирает твой край, но видеть, как благоденствует другой, — от этого на душе не легче. Остаться в родных местах — значит ожидать каждую минуту, что умрешь вместе со своим краем, зато исполненный мысли, что ты что-то сделал в его защиту.

Несколько раз Бизонтен, разгибая спину, вглядывался сквозь густую пелену дыма в то место, где лежало озеро. Но оттуда, снизу, не просачивался обычный его свет, виднелся лишь пласт тумана, который не в силах был растолкать даже самый сильный ветер, только туман тяжело залег там, наглухо придавленный молчанием невидимого отсюда озера.

И в расселине Дюфур продолжалась жизнь, жизнь совсем иная, чем раньше, потому что стали теперь длиннее дни и чувствовалось, что с каждым днем все более властно вступает в свои права предвесенье. Бывало, возвращались и холода, и ливни, и полусъеденный теплом снег вместе с ледяным дождем разливались ручьями, зато первые робкие почки набухали жизнью. Мужчины решили прекратить рубку делового леса. Вырубали лишь мелкую поросль и кустарники. Решили привести в полный порядок этот участок лесосеки и спустить готовые бревна вниз, к самой лужайке. Тут и там ключом била вода. Ручей лихо распевал свои песенки. Текло отовсюду, и пришлось вырыть ров вдоль дороги, где всю землю перемесили лошадиные копыта. Мари стала выгонять козу попастись, и молоко сделалось гуще, жирнее, да и надаивала она теперь его больше. И как-то вечером мужчинам был приготовлен сюрприз — их пригласили попробовать домашнего сыра.

Бизонтен устроил на берегу ручья маленькую мельничку, действующую от движения воды. Молоточек ударял по дощечке, к великой радости Леонтины. Когда он возвращался из леса еще дотемна, Жан убегал играть с сестренкой, и в конюшне мужчинам становилось весело, когда они слышали их детский смех. Как-то к вечеру их всех охватило волнение: к смеху детворы присоединился и смех Клодии. Пьер отправился на поиски Мари.

Так и сидели они вчетвером, а вечер уже обволок пеплом лощину, затянутую, как пухом, клочками тумана. Они переглядывались и улыбались. И им чудилось, будто в этом вечернем сумраке родилось нечто светозарное.

Наконец Бизонтен нарушил долгое молчание:

— Вот теперь, по-моему, действительно пришла весна.

Прошло еще несколько минут, и потом, когда совсем стемнело, они увидели, как в хижину вошли Жан и Леонтина, тащившие за руки Клодию. Мари вздохнула:

— Господи, если бы лекарь мог ее сейчас видеть, если бы услыхал, как она смеется, вот-то порадовался бы!

Когда наконец все уселись вокруг очага, Клодия, как и всегда по вечерам, устроилась на своем любимом низеньком чурбаке. К ней сразу прихромал Шакал, улегся у ее ног, и она принялась его гладить.

— Вы только посмотрите, — сказал Бизонтен, — до чего же пес у нас хитрец. Совсем как те нищеброды на пристани в Морже притворяются сухорукими, боятся, что их работать пошлют.

Все расхохотались, и Клодия вместе с другими.

— Шакал уже не так грустит, — проговорила она.

Это впервые она подала голос при мужчинах, а раньше только отвечала на обращенные к ней вопросы. И хотя в глазах ее еще не зажегся веселый огонек, но казалось, они шире распахнулись для восприятия жизни.

Шакал занимал среди своих новых друзей не последнее место. Особенно ребятишки привязались к желтоглазому Шакалу, дружелюбно поглядывавшему на своих малолетних товарищей.

Уезжая, Блондель посоветовал им никогда не расспрашивать Клодию о ее прошлом, зато внимательнее прислушиваться к ее словам. В течение первой недели она только два раза упомянула о прошлом: сказала, что родители ее погибли и что теперь уже никогда ей не увидеть их могилки. Чаще она вспоминала некую Фелиси Риор, убитую у нее на глазах вместе с младенцем, которого она держала у груди. Какой-то солдат ударил женщину, и она покатилась по земле, не выпуская из рук младенца. Тогда второй солдат пронзил пикой их обоих.

— Было это на пороге нашего дома. Кровь прямо так и хлынула на землю, словно на улицу выплеснули грязную воду, где посуду мыли.

Очевидно, ее не оставляло воспоминание об этой молодой женщине. Клодия рассказывала, как раньше ходила навещать ее и ее малютку, потом снова заговаривала о ее конце. Недрогнувшим голосом. Рассказывала без гнева, даже вроде бы без волнения. Глаза были устремлены куда-то вдаль. Она уточняла:

— Я-то все хорошо видела, потому что солдаты меня держали, заставляли смотреть. Один завел мне руки за спину, а другой тащил за волосы.

Бизонтен решил, что Клодия продолжит свой рассказ о том, как подверглась насилию, но Клодия замолчала, уставившись в одну точку неподвижным взглядом, как будто образ той убитой женщины с младенцем на руках накрепко врезался в ее память.