Изменить стиль страницы

Они были уже близко и поднимались вверх по склону. Впереди шел капрал, выкрикивая по нашему адресу угрозы и ругательства.

Я встал рядом с Юрком и Скрипкой.

Люди с той стороны границы смотрели в нашу сторону. Двое красноармейцев на дороге остановились. Один из них снял зеленую фуражку, вытер ладонью тыльную сторону околыша и, раньше чем снова надеть, высоко поднял фуражку над головой.

Это заметил не только я, но и все стоявшие рядом.

— Хай живе Червона Армия и Сталин! — восторженно, в самозабвении крикнул Юрко, и перекатное эхо повторило по межгорью: «Сталин…»

Ноющее чувство страха перед пограничными стражниками внезапно исчезло, и нечто противоположное страху и притом во сто крат более сильное поднялось в каждом из нас.

Капрал уже не шел, а бежал к нам. Лицо его пылало злобой.

— Разойдись! — крикнул он. — Или я прикажу стрелять!

— Не посмеешь, — с поразившим меня спокойствием сказал Юрко. — Вот с той стороны двести миллионов на тебя смотрят, пане жандарм.

Капрал невольно поежился и оглянулся, будто и в самом деле с той стороны границы грозно смотрели на него двести миллионов советских людей.

— Ах ты, быдло! — выругался он, подступая к Юрку. — Я приказываю разойтись сейчас же!

— А это уж, пане жандарм, как громада решит.

И, не обращая внимания на капрала, словно того и не было здесь вовсе, Юрко обернулся к толпе.

— Люди! — сказал он. — Есть думка, чтобы спокойно, чуете, спокойно разойтись по селам. Кто за это, прошу поднять руку.

Юрко первый поднял руку, и за ним последовали остальные.

— Ну, — улыбнулся одними глазами Юрко, — як громада решила, пусть так и будет… Жинки с ребятами, вперед, да не бежать: по своей земле ходим!

Женщины стали подниматься в гору, а за ними уже остальные. Юрко двинулся последним, даже не оглянувшись на онемевшего от изумления офицера.

— Ох, и хлопец! — восторженно шепнул мне Скрипка. — Ну… министр! А?

Выбравшись на гребень, я оглянулся. Стража поднималась за нами следом, а по ту сторону границы в лучах утреннего солнца зарей горел алый флаг над домом.

Когда мы перевалили вершину горы, ко мне подошел Юрко. Он был взволнован, хотя и пытался скрыть свое волнение.

— Пане инженер, — сказал Юрко, — уходите поскорее! Нас тут много, мы друг на друга похожи, а вас жандармы по одеже особо приметят.

— Спасибо за совет. А ты что будешь делать?

— Я? — Юрко задумался. — Я вот только присмотрю, чтобы людей не тронули, и жинку с сынком до села проведу, а там что-нибудь придумаю.

— Был бы я молодой, — произнес Скрипка, — ушел бы теперь на ту сторону.

Юрко покачал головой.

— Нет, мне уходить нельзя, диду, у меня и здесь дела будет много… Ну, прощайте, может, еще свидимся.

Но свидеться нам не пришлось. Часа два спустя после того, как мы расстались с селянами близ домика лесника, около полусотни жандармов окружили лесорубов и попытались схватить Юрка. Лесорубы не выдали товарища. Жандармы открыли огонь. Лесорубы бросились в топоры и зарубили жандармского офицера. Им удалось прорваться сквозь кольцо и уйти вглубь леса. Во время этой схватки был смертельно ранен Юрко. Умирал он в полном сознании, молча и только перед смертью сказал унесшим его с собой в лес товарищам:

— Не забывайте, хлопцы, зачем жить остались. И меня не забывайте. А як придут из-за гор наши, постучите в мою могилку.

Похоронили его вблизи перевала, у глухой тропы, по которой четыре года спустя, осенней ночью, жена Юрка Мария провела в тыл оборонявшим перевал гитлеровцам советский батальон. И сейчас еще можно прочитать на могильном кресте выжженную в ту пору короткую надпись: «Юрку, пришли!»

53

В старинной греко-католической церкви по Цегольнянской улице были зажжены все праздничные огни, и пан превелебный Новак возносил молитву о даровании победы оружию славного витязя Хорти и его союзников.

Вряд ли еще когда-нибудь в своей жизни духовный отец молился с таким усердием, как в июньский погожий день тысяча девятьсот сорок первого года, и казалось, что Новак не просил победы, а требовал ее у бога.

Война!

Давно уже вблизи советской границы по горам, от вершины до подножий, безжалостно вырубались широкие частые просеки, позволяющие хорошо просматривать местность. Из сел сгоняли людей строить укрепления на перевалах, но все, что вчера лишь было догадкой, предположением, слухом, сегодня стало действительностью. Война с Советским Союзом! Война!

Страшно прозвучало для меня вначале это слово, почти невозможно было сразу осознать его трагический смысл.

Хлынул новый поток репрессий. Даже в самых глухих горных селах появились усиленные пулеметами жандармские посты. Жандармы проводили облавы на отказывающихся ехать работать в Германию верховинских селян. Селяне встречали жандармов топорами, кольями и после кровавых стычек уходили в лес.

Родная речь была под запретом. Непокорных учителей высылали вглубь Венгрии.

«Под страхом смертной казни…» — с этих слов начинался почти каждый приказ или постановление.

Сабо прекратил свои обходы. Ему хватало дела и без нас. Но мы теперь не ощутили от этого никакого облегчения.

Меня снова вызвали в полицию, где человек, похожий на гусака, уставившись на меня блеклыми глазами, объявил:

— Будете являться сюда для отметки каждые три дня, и не один, а с женой. Поняли, что я сказал?

С чувством тайного злорадства выслушал я это приказание. Шла война с Советской страной, и какое значение по сравнению с мощью надвигающейся на фашизм грозы могли иметь эти меры предосторожности, придуманные жалкими полицейскими чиновниками!

Как и большинство людей в нашем крае, я был глубоко убежден в неприступности и могуществе Советского Союза. Убеждение это было так сильно, что его не могли поколебать ни первые победные реляции гитлеровского командования, ни горестное сознание того, что где-то уже горят советские города и селения, что по советским полям, топча зреющий хлеб, рвутся на восток фашистские танки.

— Нет, нет, это не может так продолжаться! — упрямо твердил я, шагая по комнате, в которой стояли у радиоприемника притихшие и растерянные Чонка и Ружана.

Будапешт передавал записанный на пленку репортаж с поля боя. Из приемника несся рев машин, неясные голоса команды, звуки взрывов, похожие на грозовые разряды, и торопливый рассказ гитлеровского корреспондента о том, что происходит сейчас у него перед глазами:

— Сто пятнадцать километров от границы! Бой идет за большую железнодорожную станцию… Налево в строительных лесах высится недостроенный жилой дом. Русские засели в доме и упорно сопротивляются… Сейчас… сейчас все будет кончено: четыре танка открывают огонь по дому. Вы слышите: первый выстрел… второй… третий! Строительные леса горят!.. Величественное зрелище!.. Огневые точки русских подавлены. Можно продвигаться вперед… Танки, а за ними пехота переходят железнодорожное полотно. Сто пятнадцать километров от границы!

— Иване, Василю, — шептала Ружана, прижимая к себе удивленно смотревшего на взрослых маленького Илька, — неужели они так сильны?

Я не отвечал ей. Я думал о другом: «Сто пятнадцать километров от границы!»

— Нет, что-то должно произойти…

— А ты… ты твердо веришь, Иванку, что все переменится? — спросила Ружана.

— Верю!..

Ожидание этой перемены стало для меня, как и для каждого честного человека, в ту пору единственным смыслом жизни. Люди хорошо сознавали, что сейчас идет война за судьбу и самое существование всех народов, битва между свободой и рабством, жизнью и смертью.

Однако время шло, а нависшая над нами туча не рассеивалась.

В витрине одного из магазинов канцелярских принадлежностей, мимо которого мне почти ежедневно случалось проходить, была выставлена большая карта фронтов. Каждое утро в один и тот же час предприимчивый владелец магазина, кругленький толстяк венгр, закрашивал коричневой краской все новые и новые куски завоеванной немцами территории. Он делал это старательно, педантично, с раздражающей тщательностью недалекого человека.