Изменить стиль страницы

Сойдя с автобуса, я направился на тихую Интернатскую улицу.

…Мне не повезло.

— Товарища Куртинца нет, — сказала, окинув меня внимательным взглядом, худенькая черноволосая женщина с молодым, милым и утомленным лицом. Она вышла ко мне из соседней комнаты, откуда доносились скороговорка пишущей машинки и неторопливый диктующий басок.

— Но мне необходимо его видеть! Это очень важно!

— Непременно его самого?

— Да, непременно!

Женщина замялась.

— Он нездоров, — сказала она, — лежит дома. Но, простите, кто его спрашивает?

— Я назвал себя.

— Белинец… — повторила она. И вдруг, видимо, припомнила что-то: — Постойте-ка, Студеница… Го- руля?..

— Да, да, Горуля! — подхватил я обрадованно. — Но я не от Горули, а пана Куртинца мне необходимо видеть сейчас же по очень важному делу.

Женщина задумалась, заглянула в дверь, ведущую в соседнюю комнату, и сказала:

— Подождите меня, пожалуйста.

Вернулась она минуты через три уже в пальто и берете.

— Идемте, пане Белинец, я отведу вас к Куртинцу, — просто сказала она и пошла к двери, застегивая на ходу перчатку.

Идти пришлось через весь город. Горели фонари. Улицы были малолюдны. На стенах домов, как и в Ужгороде, тут и там белели листовки: «Фашизм — это война. Долой фашизм!»

Многие листовки оказались сорванными, словно кто-то начисто пытался их соскоблить. Это были следы незримой борьбы на стенах, упорной, заставляющей настораживаться.

Наконец моя спутница остановилась у подъезда трехэтажного дома и сказала:

— Здесь.

Поднявшись на второй этаж, женщина вынула из сумочки ключ и отперла дверь одной из квартир. Щелкнул выключатель, и мы очутились в небольшой прихожей. В ту же минуту туда вбежали двое мальчиков.

— Ма пришла! Ма пришла! — притопывая, кричали они. Они не обращали на меня никакого внимания и, обхватив мою спутницу с двух сторон, уткнулись в ее пальто.

— Подождите, ну, подождите! Дайте раздеться! — уговаривала мать, но не пошевельнулась, чтобы освободиться из объятий мальчиков. Один из них, лет семи, был похож на нее — такой же черноволосый и большеглазый; второй, года на три моложе, неповоротливый, светлоголовый крепыш, уже сейчас чем-то напоминал Куртинца.

— Ма, ты уже совсем пришла, да? — суетились дети вокруг матери.

— Нет еще, не совсем. Мне надо вернуться…

— Анночко, — раздалось из полуоткрытой двери, — ты, кажется, не одна?

— Нет, не одна, Олексо. Можно к тебе?

Мы вошли в небольшую, заставленную книгами комнату. В глубине ее, близ стола, заваленного рукописями и гранками, полулежал, укрывшись пальто, Куртинец. Несколько лет назад, во время крупной забастовки, жандармы открыли огонь по бастующим и Куртинца тяжело ранили. От смерти его спасли, но рана временами открывалась и причиняла ему немалые страдания. Вот и сейчас она снова напомнила о себе.

Когда мы вошли в комнату, Куртинец заслонил глаза от света и долго всматривался в мое лицо. Я никак не думал, что он узнает меня: виделись мы с ним только однажды, и с тех пор прошло немало времени.

— Кажется, пан Белинец? — наконец произнес он.

— Да, пане Куртинец, у вас хорошая память.

— Пока не жалуюсь, — улыбнулся он, протягивая мне руку, — а что будет дальше, не знаю. Может быть, наука дойдет и до того, что люди стареть перестанут. Я ведь очень верю в науку.

— Как ты себя чувствуешь? — спросила пани Куртинец, присаживаясь на краешек дивана. — Тебе, кажется, лучше?

— Гораздо лучше, — поторопился согласиться Куртинец, не сводя с меня глаз, в которых я читал и вопрос, и удивление, и беспокойство. Он подтянул поближе кресло и пригласил меня сесть. — Рад вас видеть, пан Белинец, и не примите это, пожалуйста, за простую любезность. А на нездоровье мое не обращайте внимания.

— Мне сказали, что вы больны, — проговорил я, — но я не знал никого другого, к кому нужно обратиться.

Лицо Куртинца приняло настороженное выражение.

— Что случилось?

Я принялся сбивчиво рассказывать. Несколько раз Куртинец прерывал меня вопросами, и по мере того как я отвечал на них, лицо его становилось все более озабоченным.

— Горуля еще не знает об этом? — спросил меня Куртинец, когда я замолчал.

— Нет. О суде мне стало известно только сегодня в Ужгороде.

— А кто там поддержал Матлаха?

— Фамилий он не называл.

— Впрочем, это и не так важно, — проговорил Куртинец. — Ткнешь пальцем наугад — и попадешь в точку.

Решительным движением он скинул с себя пальто, поднялся и, поморщившись от боли, принялся быстро одеваться. Жена его не протестовала, она только спросила:

— Ты в комитет, Олексо?

— Да. И тебе, кажется, нужно возвращаться?

— Пойдем вместе, — кивнула пани Куртинец, потом, подумав, спросила: — Что, Олексо, придется менять весь материал в завтрашнем номере?

— Не думаю. Цензура все равно не пропустит даже самой маленькой корреспонденции об этом возмутительном деле… А знать о нем должна вся Верховина… И тут необходимо только одно — листовка! — Куртинец обернулся ко мне: — Как у вас со временем, пан Белинец?

— Располагайте мной, — ответил я, — если могу быть чем-нибудь полезен.

В комитете задержались далеко за полночь. Мне пришлось повторить мой рассказ, теперь меня слушали несколько человек.

По совету Куртинца я должен был остаться в Мукачеве. В гостиницу он меня не отпустил, а повел ночевать к себе.

Всю ночь в кабинете Куртинца горел свет. Сквозь дрему я слышал, как глухо стучала пишущая машинка, кто-то приходил и уходил, осторожно щелкал замок входной двери. Наконец уже под самое утро я заснул, но ненадолго. Меня разбудил Куртинец. Включив свет, он протянул мне первый, еще влажный оттиск листовки с призывом стать на защиту студеницких селян, сгоняемых с их земли.

И мог ли я в ту минуту предполагать, с какой силой отзовется на этот призыв Верховина!

35

А Верховина зашумела.

В воскресенье после церковной службы священник в Студенице обратился с пасторским словом к селянам. Стоя на идущей вокруг церкви галерейке, он призывал их к покорности и терпению, обещая за это царство небесное и вечное блаженство. Перед ним на церковной лужайке под стонущим осенним ветром стояла селянская толпа; люди, понурив головы, уныло слушали пастырское слово.

— Господь бог наш, — монотонно тянул священник, — принял страдания и терпел муки за грехи людские, и нам шлет он испытании, чтобы мы страданием и терпением искупили грехи свои.

— Отче духовный, дозвольте спытать вас, — неожиданно раздался голос, и, расталкивая толпу, вперед к галерейке вышел Горуля.

Толпа шелохнулась, словно от порыва ветра. Мужчины подняли головы и насторожились, женщины плотнее запахнули свои платки и гуни, а ребятишки теснее прижались к материнским подолам.

Горуля выждал мгновение и, став вполоборота, чтобы одновременно видеть селян и священника, спросил:

— Вы тут сказали про грехи. Но какие грехи вот у этой дивчинки? — он шагнул к первому ряду селян, где стоял Федор Скрипка со своей пятилетней внучкой, и поднял ее, как перышко, над толпой. — Какие у нее грехи, люди, чтобы принимать за них испытания от господа бога? За какие грехи ее с батьком и дедом гонят с земли? Что же бог слова не скажет, отче духовный?

— Богохульник! — рявкнул на Горулю стоявший поблизости корчмарь Юрко Попша.

— Ни, я не богохульник, — мотнув головой, спокойно сказал Горуля и, не спуская с рук испуганную девочку, продолжал: — Я правды хочу… Или, может быть, у меня грехов больше, чем у Матлаха? Или я, — голос Горули захлебнулся от гнева, — я с Федором Скрипкой да со Штефаковой Оленой, а не Матлах со своими волошинцами и аграрами добиваемся, чтобы на народ фашистскую петлю накинули, як Гитлер накинул ее на всю неметчину? — Горуля подступил к Попше. — Может, то не Петро Матлах, а я, Горуля, суд подкупил и долги приписал нашим односельчанам, чтобы забрать их землю? Нет, ты скажи прямо перед народом: кто?