Изменить стиль страницы

Новак побледнел. Задергалась в тике его верхняя тонкая губа.

— Вы клевещете, пане депутат! — грозно произнес Новак и поднял глаза к потолку. — Бог свидетель, что вы клевещете.

— Отче! — крикнул Горуля. — Як конокрада поймают, он тоже говорит: «Бог свидетель, то не я коня украл». Что, не так?

Грянул хохот.

— Так! Правда!

— Ох ты, Горуля, как скажешь!..

Куртинец выждал, и когда стал затихать смех, опять послышался его голос, но звучал он теперь насмешливо:

— Как видите, неспроста вас собрали здесь и неспроста вам обещают снять недоимки. Но не случится ли с недоимками то же самое, что случилось в селе Великом с башмаками перед выборами в парламент?

— И у нас так было, — поднялся с места мрачного вида селянин, — в Черном. Аграры приехали, пообещали сапоги каждому, кто свой голос отдаст за аграров; ну, нашлись такие, что и польстились, мерки у них поснимали.

— А башмаки где? — опросил Куртинец.

— Нема, так и не дали.

— У вас башмаки! — выкрикнул кто-то из дальнего угла. — А у нас тенгерицу по полмешка за голос!.. Да что тенгерицу или башмаки — жизнь добрую сулили, — а где она, та добрая жизнь?

И пошло. Начали припоминать, какая партия что обещала, да все оказывалось обманом.

Куртинцу нелегко было снова овладеть вниманием слушателей.

— Ну, хорошо, — продолжал он, когда шум наконец стих, — я даже допускаю, что на этот раз действительно снимут недоимки, — и за эту подачку, от которой все равно легче вам не станет, потому что на будущий год запишут больше, за эту подачку хотят купить вашу совесть. Они хотят натравить трудовых людей на коммунистов, чтобы в Праге пан президент мог сказать: «Смотрите, сам народ требует запрета коммунистической партии». Вот и выбирайте, о чем писать президенту, что требовать: войны или мира, запрета компартии или свободы для нее?

Задвигали столами, скамейками. Староста Казарик барабанил руками по стойке, кричал:

— Тише! Прошу потише!

Но его уже никто не слушал. Корчма гудела теперь на все лады. С места вскочил пожилой селянин Михайло Лемак.

— Люди! — закричал он. — Люди! Это я скажу! Тут пришел до нас пан Ступа. Мы все его знаем, добрый человек. Так пусть и он нам что-нибудь скажет, а?.. Ну, как там у них, в Чехии або на Словатчине люди думают? Просимо, пане Ступа!

— Просимо, просимо! — поддержали Лемака.

Ступа поклонился и вышел.

— Я всегда говорю только то, что думаю, и только о том, что знаю. Знаю я, что вас хотят купить, и притом, — он покосился на налоговых чиновников, — дешево и подло, и думаю, что это не удается. Фашизм заносит руку над Чехословакией. Пока это еще облачка над Судетами. Но если не принять меры во-время, нависнет над чехами, русинами, словаками черная, страшная туча. Нашей стране сейчас больше, чем когда бы то ни было, нужен верный и бескорыстный друг, такой, какой бы не предал, не изменил, с кем можно стоять рядом в годину опасности. Нам не надо искать его, он есть, он готов протянуть нам свою дружескую руку — это Советский Союз.

А кто же видел, чтобы человек держал дверь запертой перед верным другом, а распахивал ее, чтобы позвать в дом недруга, грабителя и убийцу?! Думаю, что и вы такого человека еще никогда не видели.

Меня тут спросили, чтό думают обо всем этом в Чехии и Словакии. Мне пришлось говорить с простыми людьми в Братиславе, Праге, Пльзене, Кошице. Они думают то же, что и вы, товарищи! Они хотят работы, хлеба, мира, но не фашизма!

Опять люди задвигались, заговорили.

Налоговые чиновники ерзали на своих местах и с опаской поглядывали на возбужденных селян.

Новак попытался выскочить на жилую половину, но его остановил в проходе Горуля и смиренно сказал:

— Оставайтесь здесь, отче. Я уж вас, так и быть, постерегу, чтобы ничего дурного не случилось.

…Письмо писали всем сбором. У налоговых чиновников взяли перо и бумагу. Секретарем выбрали Горулю, хотя тот всячески и отказывался.

А ты не гордись, ты только записывай, что народ скажет, — наскакивал на Горулю повеселевший Федор Скрипка, испытывая теперь большое душевное облегчение, что не принял он греха на свою совесть.

Горуля сидел теперь за стойкой и старательно выводил на листе бумаги то, что диктовал ему сбор:

«…Хотим, пане президент, чтобы стояла у нас крепкая дружба с Советским Союзом. А коммунистов пусть никто и не вздумает трогать. Требуем, чтоб им дана была полная свобода. И прогнать надо не коммунистов, а тех злодеев, что Чехословатчину Гитлеру продают. Так народ хочет».

Письмо подписали сто тридцать четыре человека. И Матлаху было отчего прийти в ярость. Через неделю прошла волна таких же сборов в других округах. На столе у пана президента росла и росла кипа писем — таких же, как то, что прислал ему медвянецкий сбор…

31

Лето на Верховине прошло в дождях и едких туманах. Прояснится на час-другой небо, подразнит людей своим голубым сиянием — и снова тучи, снова дожди.

У одних посмывало посевы вместе с почвой, у других едва взросло то, что посеяли, даже семян не вернули.

— Лютый идет, — говорили в селах.

Еще не успели убрать урожай, как лавочники взвинтили цены на тенгерицу. И заревела по дворам выводимая на убой скотина, потянулись на заработки в чужие края «искатели счастья». Потом все стихло, притаилось: ни веселого огонька, ни песни, ни смеха.

Тяжесть надвинувшейся на Верховину беды точно придавила меня. Я не мог думать ни о чем другом.

Ружана понимала мое состояние и сама была угнетена рассказами о грозящем Верховине голоде.

— Но в чем же твоя вина, Иванку? — говорила она, пытаясь утешить меня. — Ты ведь ни в чем не виноват. И чем ты можешь помочь такому несчастью?

Казалось, мне нечего было ей возразить, и все-таки я чувствовал какую-то свою вину перед людьми. С тяжелым сердцем ходил я по матлаховским полям. Вспаханные не вдоль, а поперек склонов, защищенные полосами высаженных кустарников, они не были тронуты водой, обходившей их по специально вырытым отводным канавам, и посевы на матлаховской земле даже в такое ненастное лето были крепки, дружны и обильны.

— Ну, пане Белинец, — говорил довольный Матлах, — не думал я, что так поднимется. Землю словно подменили! Ей же теперь цены нет! То ваша заслуга, признаю, доказали!

Говорят, что аппетит приходит во время еды. Так случилось и с Матлахом: подсчитав осенью первые доходы и вкусив первые плоды от своего успеха, он все чаще и чаще стал произносить слово «мало». Ставить вторую ферму он решил с весны, но о расширении первой думал теперь беспрестанно. Пронюхав через комиссионеров, что в Словакии, под Кежмарком, наследники немца-колониста продают десять голов племенного скота, Матлах предложил мне ехать туда немедленно.

Скот оказался превосходным, и сделка состоялась. Получив мою телеграмму, Матлах выслал из Студеницы трех гуртоправов. Через несколько дней три рослых верховинца грузили уже скот в вагоны, а я отправился пассажирским в Воловец, где меня должна была встретить матлаховская бричка.

Поезд в Воловец пришел во-время, но брички не оказалось. Чтобы скоротать время и укрыться от накрапывавшего дождя, я решил отправиться к знакомому учителю, жившему невдалеке от лесопилки, у которого мог бы в крайнем случае и переночевать.

Едва я спустился от вокзала вниз и прошел мимо корчмы, как услышал позади свое имя; кто-то произнес его так, словно оно нечаянно сорвалось с губ и человек пожалел об этом, но было уже поздно.

Я обернулся, и увидел на пороге корчмы старого Федора Скрипку. Должно быть, он собрался куда-то в дорогу. Вокруг шеи был обмотан вязаный платок, на голове сидела неизменная надвинутая на уши войлочная шапчонка, в одной руке он держал тайстру, а в другой суковатую, кривую палку; с тех пор, как я помню его, он никогда с нею не расставался.

За спиной Скрипки в дверях корчмы толпилось еще несколько селян.

— Вуйку! — удивился я. — Вот не ждал встретить вас в Воловце!