— Они с ума сошли. Стоит тёплая погода. Снег быстро тает. Скоро будет такая грязь, что до полной весны нельзя будет работать,
— Я передаю вам приказ Главкозапа и Ставки. Наступление отменено. Причины неизвестны. Никуда не отлучайтесь. Будьте готовы каждую минуту подойти к аппарату. До свиданья. Генерал Самойлов.
Аппарат остановился.
— Все? — спросил Саблин у чиновника-юзиста.
— Все-с, — отвечал, вставая с табурета, чиновник. Это был типичный старый телеграфист. Он строго посмотрел на солдата, сидевшего у аппарата Морзе, и сказал:
— Вислентьев, выйдите на минуту. Солдат встал, улыбнулся и вышел.
— Ваше превосходительство, — сказал шёпотом чиновник, — позвольте вам доложить. Они почему-то скрывают. В Петрограде большие беспорядки. Солдаты взбунтовались. Что там сейчас, никто не знает. Может быть, революция уже.
— Вы откуда знаете? — спросил, вспыхнув, Саблин.
— Мне товарищ по проводу передал из Ставки.
— Не может быть, — сказал Саблин.
— Не могу знать, ваше превосходительство, а только товарищ мне всегда верно передавал. Государь будто из Ставки уехал.
— Молчите покамест!
— Как рыба, ваше превосходительство!
Саблин передал в полки приказ об отмене наступления, и всюду он вызвал чувство недоумения и огорчения. День, который Саблин думал провести в волнении предстоящего ночного боя, оказался пустым и долгим. Волноваться было не о чем, и Саблин с нахмуренным лицом вернулся в халупу и стал ходить взад и вперёд по маленькой комнате с земляным полом.
«Вот оно, началось, — думал он. — Началось то, о чём так давно, так долго и упорно мечтала наша интеллигенция. Туман французской революции всегда висел над нами, и наши передовые люди мечтали о своих Мирабо, Дантонах, Маратах, Робеспьерах, ну и конечно — Наполеонах! Нет такого артиллерийского поручика, который хотя раз не помечтал бы стать Наполеоном и, выкатив пушку на площадь, кого-нибудь разогнать. Что-то там в Петрограде?!
Русская революция! Но разве не поднимали красное знамя мятежа Разин при Алексее Михайловиче, Булавин при Петре, Пугачёв при Екатерине, разве не трепетало оно, поднятое Талоном и Шмидтом, ещё так недавно над нестройными толпами народа по всей России. Во что же выливалось это? — в разгромы, иллюминации помещичьих усадеб, еврейские погромы, выпускание кишок племенному скоту, подрезывание жил жеребцам, битье зеркал, разрывание дорогих картин и уничтожение накопленного богатства. Разбой, а не революция… Но тогда руководили революцией простые, дикие, неграмотные казаки или поп Гапон и рабочие, а теперь во главе революционного движения стала, вернее всего, Государственная Дума… Посмотрим, справится ли она?» Саблин вспомнил анекдот о словах императора Вильгельма, сказанных будто бы по поводу того, что кто-то назвал Императора Николая II неумным. «Я не считаю его неумным, потому что для того, чтобы двадцать лет править таким диким народом, как русский, надо иметь много ума».
Но революция Саблину рисовалась только в виде беспорядков. Может быть, очень крупных, явно нежелательных во время войны, но только беспорядков. Ведь не изменят же Государю осыпанные его милостями главнокомандующие фронтами, генерал-адьютанты Рузский, Эверт, Брусилов, Щербачёв? Есть верные полки. Взять хотя бы его бывшую кавалерийскую дивизию, конные корпуса — да они сметут Петроградский гарнизон из развращённых и трусливых солдат так, что от него духу не останется. И Думу разогнать не долго. Повесили Мясоедова, могут повесить и других…
И вдруг засосало под сердцем. Вспомнилось предсказание Распутина, что гибель его обозначает гибель Дома Романовых. Стало страшно. Какая-то невидимая рука вмешивалась в судьбы России. Над нею нависла тяжёлая рука Бога жестокого, Господа сил? Вспомнилось отчаяние Мацнева и то, как сравнивал он Россию с Содомом и Гоморрой. Подъята рука Бога карающего, и что могли сделать люди?
Жутко стало Саблину. В маленькие окошечки избы видна была блестящая, мокрая, обледенелая дорога, поля с набухшим снегом, обломки забора, разобранного солдатами на дрова, дальше клубилось тучами серое небо, и моросил мелкий надоедливый холодный дождь.
Саблин смотрел на обломки забора и вспоминал недавний случай в 819-м полку. Они шли на позицию и остановились на ночлег возле деревни. Походные кухни стали подле старого деревенского кладбища. Сотни лет покоились за земляным валом, среди густой заросли калиновых и сиреневых кустов, под могучими каштанами скромные деревенские покойники. И над ними стояли покосившиеся от времени, со стёртыми надписями, кресты, украшенные чьею-то заботливою рукою, где пучком сухих цветов, где веночком, где лентами. Эти старые почернелые кресты были кому-то дороги, и кто-то по ним находил остатки прошлого.
Кашевары полка сломали кресты и затопили ими кухни. В ста саженях от них был лес и там стояли поленницы дров. Когда Саблин накричал на них, они не смутились.
— Поленницы, ваше превосходительство, далеко, да и какой там лес, а это сухой, ишь, горит как! — говорил, весело улыбаясь, молодой парень.
Страх Божий, чувство святости места, были потеряны. «Эти, — подумал тогда Саблин, — и в церкви ночлег устроят и алтарь осквернят. У них нет ничего святого!
И это народ-богоносец. Это воспетый интеллигенцией народ, который хочет теперь захватить власть в свои руки и сам править великою Россией. Захватит ли?»
Сумерки сгустились. Поля не стали видны, исчез забор, и окна мутными серыми пятнами просвечивали на тёмной стене. Саблин зажёг свечу и стал читать французский роман.
В одиннадцать часов вечера его вызвали к аппарату. Пестрецов требовал его приезда в штаб корпуса.
Ещё затемно Саблин сел в автомобиль и по мокрой, но ещё твёрдой дороге помчался к Пестрецову.
XXXIII
Пестрецов его сейчас же принял. Он провёл Саблина в свой кабинет, тщательно запер дверь и прошёл к столу. Потом вновь подошёл к двери и быстро раскрыл её. За дверьми оказался денщик.
— Ты чего? — спросил Пестрецов,
— Я так. Думал, не понадобится ли чего, — сказал денщик.
— Пошёл вон!
— Слушаю…
— Вот видишь, Саша, — сказал Пестрецов, — это начало… Вызвал я тебя, а и сам не знаю зачем. Просто хотелось со своим человеком поговорить, на лицо родное посмотреть. Ничего не знаю. В Петрограде беспорядки. Были столкновения между полицией и солдатами. Кажется, начались на голодной почве, на недостатке хлеба рабочим, но не знаю. Ничего не знаю. Из Ставки молчок. Никаких распоряжений. Это и понятно. Тот, кто ничего не делает, тот не ошибается, а ошибиться теперь, это играть своею головою или, по крайней мере, своим местом и положением.
— Мне кажется, напротив, нет ничего более ясного теперь как непоколебимая верность Государю и Родине.
— Ты так думаешь?
— Да. Я так думаю. Государя можно осуждать за многое. Надо стараться исправлять его ошибки. Его можно не любить, не уважать, презирать, ненавидеть, но служить ему мы обязаны. Это наш священный долг. Никакие беспорядки во время войны недопустимы.
— Да. Ты так думаешь…
Пестрецов стал рыться в кипе телеграмм и наконец достал одну.
— Впрочем, одна телеграмма есть. Главкозап боится, что беспорядки перекинутся в Армию, и потому требует более гибкого общения офицеров с нижними чинами. Воспрещены отпуски и отлучки офицеров от частей. Вот и все… Так прости меня, Саша, за то, что побеспокоил тебя. Знаю, нелегко шестьдесят вёрст отломать ко мне. Вот и погода какая! Опять мокрый снег пошёл. Природа плачет. А о чём? Вот, говорят, радоваться надо.
— Кто говорит? — сурово спросил Саблин.
— Николай Захарович, наштарм мой. Он уже под меня подкапывается. Так прямо не говорит, а по лицу вижу. Стар я, вишь, для нового дела. Молодое вино-де не вливают в старые меха. Да… А ведь мы приятели с ним. Много лет служили вместе, да и так ли я уже старше его? Да… Так, если что про меня услышишь, Саша, не осуждай. Все люди, все человеки. Всяка душа властям предержащим да повинуется, несть бо власть, аще не от Бога. Ты-то попомни: состояния у меня никакого, только служба. Да и жена молодая. Нина Николаевна веселиться любит. Так не суди строго. У меня равнение направо. Как начальство, так и я. Ну, храни тебя Господь!