Красный паучок, беспомощно шевелившийся в куче тряпья в домике на Шлиссельбургском тракте, вырос. Ему теперь, должно быть, столько же лет, как вот этому солдату. «Какое у него прекрасное, тонкое и в то же время отталкивающее лицо! Почему он на меня так смотрит, узнал меня, служил где-нибудь со мною? Кто он? Шофёр, мотоциклист, радиотелеграфист, писарь? У него тонкие породистые, холёные руки, так странно напоминающие чьи-то другие руки. Чьи? Чьи? В бровях, сурово насупленных, лежит что-то странно милое, так не гармонирующее со всем его наглым видом. Где я видал его, где я встречался с ним?»
«Что ему от меня надо? Почему собрались там, за вагоном, позванные им вооружённые солдаты, почему он идёт ко мне?»
— Вы будете не генерал Саблин? — услышал Саблин обращённый к нему вопрос, и голос послышался ему каким-то далёким и глухим. Точно уши у него заложило, так слышны бывают голоса, когда нырнёшь глубоко в воду, и вода зальёт уши.
«Вот оно! — подумал Саблин. — Настал и мой черёд! — Он опустил руку в карман, где лежал браунинг, и едва заметным движением большого пальца перевёл пуговку на боевой взвод.
— Я вас спрашиваю! — воскликнул солдат, гневно протягивая руку к Саблину.
И стало так тихо кругом… Саблин слышал, как капала с сучка вода на ноздреватый снег и, пробивая его, шуршала по листьям. Упала одна капля, потом другая.
«Вот оно! — мелькнуло в голове у Саблина, и сейчас же сердце сказало ему: все проходит!..»
— Да, я генерал Саблин, — спокойно сказал Саблин, — что вам от меня угодно?
Он не слышал того, что говорил после молодой солдат толпе у вагона, но он слышал только, что была сказана ужасная наглая клевета и что солдаты поверили ей и готовы на самосуд. Саблин слишком хорошо знал психологию толпы и солдата, чтобы ошибиться.
«Не всё ещё потеряно», — подумал он, выхватил из кармана револьвер и, угрожая им, бросился в толпу. Он не ошибся. Толпа расступилась перед ним, и никто не вырвал у него из рук револьвера, никто не схватил его.
Саблин ловким прыжком перепрыгнул канаву и побежал, делая широкие скачки по рыхлому снегу, в лес.
Саблину было сорок четыре года, но он всю жизнь занимался гимнастикой и служил в строю. Он был силён и ловок. Он скоро почувствовал, что кинувшиеся за ним в погоню солдаты бегут тяжело и неумело и что они его не догонят. Выстрелы, раздавшиеся ему вслед, были направлены зря, Саблин не слыхал даже свиста пуль. Он стал бежать спокойнее, выбирая направление. Он понимал, что солдаты далеко от поезда не побегут, и, если машинист тронет поезд, то он спасён.
Но сейчас же Саблин почувствовал, что от солдат отделился кто-то и быстро его настигает. Саблин понял, что тот, кто настигает, так же силён и ловок, как он, но моложе его. Ещё десять, двадцать скачков, и он настигнет его сзади и тогда собьёт с ног. Саблин боялся оглянуться, но инстинктивно понял, что настало время стрелять.
Он быстро остановился и повернулся лицом к нагонявшему. Он поднял револьвер и прицелился… Туман на секунду застлал его глаза мутною пеленою. Между ним и настигавшим его молодым солдатом, среди тонких стволов осин, на мокром снегу заколыхалось странное облачко. В колеблющемся тумане утра отчётливо засияли синие лучистые глаза, большие, тоскующие, прикрытые длинными ресницами. Тонкое белое лицо без единой кровинки обозначилось на фоне длинных чёрных волос, волнистыми змеями упадавших на спину, две тонкие руки протянулись к нему.
«Мой принц!.. Мой принц!..» — неслось откуда-то издали.
Это видение продолжалось одну секунду. Саблин успел только подумать: «Это потому, что я думал о Марусе!..»
Эта секунда была роковою для Саблина.
Сильный удар по кисти выбил револьвер, тяжёлые могучие руки навалились на его плечи, охватили его поперёк, он сразу был окружён толпою. Его толкали, с него сбили шапку, его ударили по шее так, что у него зазвенело в ушах. Чей-то грубый голос, смеясь весёлым торжествующим смехом, сказал:
— В штаб генерала Духонина!..
Саблину показалось, что после этих слов наступила страшная тишина Мутно рисовались тонкие стволы осин и рыхлый снег и небо, сквозь переплёт голых сучьев, бледно-голубое, жалкое, точно плачущее небо…
Ему показалось, что ветви зашумели от набежавшего ветерка и тихо прошептали: «В штаб генерала Духонина!»
Он понял значение этих слов и тоскливо посмотрел кругом.
Кто-то, только что подбежавший, ударил его сзади по затылку чем-то твёрдым, должно быть, ружейным прикладом. В глазах у Саблина потемнело, он пошатнулся и ещё раз услышал ликующие, весёлые голоса:
— В штаб генерала Духонина!..
ЧАСТЬ СЕДЬМАЯ
I
Широко раскинулась по-над Доном станица казачья. Белые мазанки, соломенными крышами крытые, точно стадо гусей разбежались вдоль берега обрывистого, уёмистого, жёлтыми песками расцвеченного. Упёрлись столбиками рундучков в самый край обрыва и смотрят стеклянными очами, как метёт по Тихому Дону, по широкому займищу ветер степной снеговые метели. А кругом них сады. Голыми ветвями стремятся к синему небу яблони чёрные, вишенья тёмно-лиловые и вся облепленная старыми чёрными сучьями белая акация. Машут кому-то ветвями из-за плетней и дощатых заборцев точно кличут кого: «Эй, станичник, нас не забывай!.. Улица широким проспектом протянулась вдоль Дона. Станешь посередине, и туда и сюда упирается она в степь бесконечную, бескрайнюю, робкими миражами покрытую. Дома стали неровно. Где гордо выпятились вперёд, где укрылись в садовую гущу, точно девушки спрятались за полог древесный, а где и вовсе попрятались за сараями, клунями и банями. Станичный магазин выпер на самую середину площади и гордо упёрся белыми с толбочками, из кривого карагача слаженными в большие камни. От Дона вглубь степи где ровными проспектами, широкими и скучными, где уличками кривыми, разбегающимися между садов переулочками, побежали к степи улицы. На площади одиноко стало красное, двухэтажное, многооконное знание и важно глядит на приземистые домики, попрятавшиеся в садах. Каменное крыльцо утонуло в грязи, и над высокою тёмною дверью висит синяя вывеска, золотыми буквами говорящая, что это четырёхклассное станичное училище, иждивением станицы в благодарную память незабвенного Императора Александра III устроенное. По середине станицы, против спуска к плашкоутному мосту, снятому теперь по случаю зимы, и где тянется по снегу и льду санями наезженная дорога, отступая на площадь, высится красный кирпичный станичный собор о пяти главах, под серебряными куполами. Возле него сад из сиреней, жасминов и высоких пирамидальных тополей, заключённый в деревянную, местами обвалившуюся деревянную ограду, протянутую между кирпичных столбов с медными шарами. Кругом площади, как старухи нищие, опираясь на свои костыли вытянулись галдарейками окружённые лавки станичные. Возле запертых дверей, по узким балкончикам развалились плуги ярко крашенные, бочки керосиновые, ящики, колеса и другой тяжёлый товар деревенский.
Широкие улицы заплыли жирною черноземною грязью. Она доходит до ступицы колёс, блестит на солнце, тянется под ветром, и не понять как не уплыли по ней к самому Дону белые домики с пёстрыми ставнями и не повалились высокие тополи и кривые плетни. Вдоль домов и плетней натоптана узкая — двоим не разойтись — тропинка. Там через большую лужу перекинута скользкая узкая, грязью затоптанная дощечка, там кто-то приладил мостки горбатые и перильце протянул, а там и вовсе нет ничего, и прохожие бредут по плетню, цепляясь руками за длинные шаткие колья.
Чья-то телега застряла посреди улицы, утонув глубоко в грязи беспомощно торчит из неё дышло с висящими воловьими ярмами, и точно всем видом своим говорит она: «Ничаво! Видать, погодить придётся…»
Свиньи целым стадом стали вдоль забора, упёрлись розовыми, белой щетиной обросшими боками, в скользкие прохладные колья, подставили грязью залепленные пятнистые спины и животы под солнце и застыли, тупо глядя на землю и поблескивая маленькими чёрными глазками. Свинья — что! Ей теперь в мокроту предзимнюю самое раздолье.