Изменить стиль страницы

— Ты помнишь, Ника, — сказал Павлик, — как мы с Олей собирали разные уродливые корни и в саду делали клетки и сажали их в них. Это был Зоологический сад. Ты приходил и спрашивал, где какой зверь. А помнишь Колю Саблина? Как он приставал к нам: «А почему верблюд — верблюд?»

— Как же, помню! А помнишь, как меня с Таней нарядили маркизом и маркизой? Мама была жива ещё. Она поставила нас на стол, пришли гости, а она уверяла, что мы её куклы и она сама маленькая. Ты помнишь Танину мать. Мне она казалась громадного роста и удивительно красивой. Мы были богаты, но когда нас привозили к Саблиным, мне казалось, что это сказка.

— Как же! Как же! А кузина Тата всё время говорила ей: «Баронесса, баронесса!»…

— Куда всё это ушло?

— Ника, Ника, помнишь, как мы привезли из корпуса эту шуточную оперу «Открытие Америки» и научили петь Олю и Таню! — «По улице ходила большая крокодила… Она… она… зелёная была!»

— И нам всем попало.

— А потом, как только Оля про кого-либо начнёт говорить и запнётся и скажет: «она, она»… все хором…

— Ну, как же! — зелёная была!

— Ах, хорошо было до войны!

— Теперь за это буржуем назовут, — басом сказал Миша.

— Да. Теперь. Помнишь Миньону Латышову. Мы её Миньоной называли за то, что она так хорошо Миньону пела, — начал Павлик…

— Эту: Connais tu le pays[8]? — напел Ника.

— Эту самую. Встретил я её весною в Павловске. «Вы, Павлик, — говорит, — признаете свободную любовь?»

— Что ей теперь лет тридцать будет?

— Я думаю, и все тридцать пять, но она хорошенькая. Я промолчал. А она говорит: «Тут я познакомилась с одним матросом — удивительно красив. Хочу его писать Аполлоном, но если вы согласитесь, я вас буду писать». Ну, мне не до того было. Помнишь, что замышляли.

— Она такая, — сказал Ника. — Но неужели с матросом?

— Ей мода важна. А это — первые герои. Помнишь, как она за Керенским бегала?

Из далёкого прошлого воспоминания перешли к более близкому, краски померкли, появились жуткие картины убийств на улице, и молодёжь замолчала.

С кипящим самоваром пришла Дарья Ильинична.

— Что, господа, в темноте сидите? А я вам лампу засвечу. Чайку напьётесь, я вам коржиков напекла на дорогу. В Питере-то, Бог знает ещё, что найдёте, все свой запас лучше иметь.

Когда загорелась лампа и стал шуметь самовар, призраки прошлого исчезли, и невольно все стали думать о том, что им предстоит в Петрограде.

— Куда же мы пойдём? — спросил Ника.

— Увидим. Если всё будет тихо, — на квартиру Саблина. Посоветуемся с ним, потом в казачий совет на Знаменскую, там наша штаб-квартира. А там видно будет.

— Я так думаю, — сказал Миша. — Набрать человек двадцать с ручными гранатами, ну и подговорить ещё человек пятьдесят товарищей солдат и прийти на заседание совета солдатских и рабочих депутатов, когда там будет говорить Ленин, и крикнуть: «Бей их!» — и с ручными гранатами на них. Я, думаю, выйдет.

— Не верю я в товарищей, — сказал Ермолов. — Крикнешь: «Бей их!» — а никто не поддержит. Начнут говорить: «Да я что, да не моё это дело» — и сорвут всю историю.

— Такие, как Осетров, пойдут, — сказал Миша.

— Так Осетрова надо перевернуть всего. Он убеждённый большевик. Он говорит: «Под красным знаменем все позволено, а если по царскому времени меня разменять, что я такое — прапорщик и сын извозчика. Война кончится, — опять на Лиговку в вонючий трактир. А ежели мы у власти будем, так я себе уже особнячок в Царском присмотрел». Чем его угомонишь.

— Ну дать ему этот особнячок, — сказал Павлик, — лишь бы дело сделал.

— Не пройдёшь в Смольный-то! — сказал Ермолов. В девять часов все поднялись.

— Что, бабушка, сыну поклониться прикажешь, — сказал, прощаясь со старухой, Ника.

— Ну, кланяйся, батюшка, ему. Да только не очень вы ему крутите голову-то. Один он у меня остался. Никого больше нету!

Старуха смотрела на надевавшую шинели молодёжь и слезливо моргала.

— Коли за Царя, — тихо сказала она, — так и его можно… И его, значит, отдам. Потому от Бога так сказано. Ну, спаси вас Христос. Машутка вас до дороги проведёт, а то ночью-то не найдёте.

— А не боится Машутка?

— Ну, где ей бояться. Почитай и родилась в лесу. Её и лешие-то все знают, — смеясь сказала старуха. — Готова что ль, Маша?

— Иду, тётенька! — и Машутка появилась в большом платке, в высоких мужицких сапогах и с фонарём в руке.

— Пошли, господа, что ль, — сказала она.

— Посидеть надо, — сказала Дарья Ильинична, — по старому русскому обычаю.

Сели на лавки, помолчали, потом разом встали и пошли. Старуха в дверях благословляла их старой коричневой морщинистой рукой, сама не зная почему, плакала и все повторяла: «Не вернутся ведь! Не вернутся! Спаси их Христос!..»

XLI

У Царского Села был бой. Солдаты Царскосельского гарнизона толпами бежали на станцию, запружали её, ломились в вагоны и требовали немедленной отправки в Петербург. На окраинах Царского Села маячили редкие цепи донских казаков, пришедших с Керенским, но ненавидевших Керенского. В казармах шли митинги. Оставшиеся стрелки выносили резолюции: ни с Керенским, ни с Лениным, а в общем было видно, что пойдут с тем, кто окажется сильнее. Братья Полежаевы и Ермоловы потолкались на Царскосельской станции и, убедившись, что места на поезде им не получить, решили идти пешком. На станции Александровской были матросы и вооружённые рабочие — красная гвардия. Там в сумерках ясного осеннего дня жёлтыми огоньками вспыхивали выстрелы. Казаки наступали на Александровскую.

Полежаевы шли по нижнему шоссе. Всё Подгорное Пулково светилось огнями. В каждой избе сидела компания матросов или красноармейцев, выгоняли крестьян рыть окопы на Пулковской горе. Глухою ночью Полежаевы с Ермоловыми подошли к Средней Рогатке. По избам, несмотря на поздний час, горели огни. Петербург был в четырёх вёрстах, тёмный и необычно тихий. Над ним не было отражённого небом зарева огней, город лежал, притаясь, и страшно было входить в него, не зная, что там делается.

Миша подошёл к избе и заглянул в окно. В чёрном штатском пальто и старой гимназической фуражке со снятыми лаврами он походил на красногвардейца. Он долго смотрел в окно, потом подошёл к ожидавшим у палисадника братьям.

— Забайкин там. Ей-Богу, господа, Забайкин, — сказал он.

— Кто такой Забайкин? — спросил Ника.

— Да гимназист же! Годом меня старше. Мать его яблоками на Загородном торгует. Шалопай страшный, а так ничего, добрый парнишка.

— Один он? — спросил Ермолов.

— Ну! Один! Человек двадцать с ним, рабочих. Красная гвардия! Да чудные! Пулемётными лентами позакрутились, прямо индейцы какие-то. Точно дети играют. Зайдём туда. Скажем, что мы тоже красная гвардия.

— Ну что же. Разведать, расспросить, господа, надо, — сказал Павлик.

— Идемте.

Изба была переполнена народом. Это были рабочие с заводов и всё больше молодёжь. Под потолком горела лампа, красногвардейцы сидели по лавкам и за столом и пили чай. Большой каравай крестьянского хлеба лежал перед ними.

— Здравствуйте, товарищи, — сказал Миша. — Забайкин, узнаешь, друже?

— Ермолов! Ты что? Тоже поступил?

— Ну да. Это мой брат. А это тоже товарищи наши.

— Вы откуда, — подозрительно оглядывая вошедших, спросил рабочий.

— Из Царского, на разведку в Питер посланы.

— А что в Царском? — спросило несколько голосов.

— Казаки занимают.

— Ну!..

— Я говорил, товарищи, что так и будет, — сказал рабочий с простым русским лицом. — Керенский там? — спросил он.

— Не то там, не то в Гатчине, — отвечал Миша.

— Как же это солдаты сдали? — спросил пожилой рабочий.

— Солдаты все сюда идут. Матросы у Александровской бой ведут.

— А много казаков?

— Кто их знает. Тысяч десять, сказывали, — говорил Миша. — А что в Питере?

вернуться

8

Ты знаешь край?