Изменить стиль страницы

— Я была ваша и я буду вашей, — прошептала Таня… — Да… да… Любимый!..

XXVI

Когда луна поднялась, и засверкало и заискрилось в её лучах море, отчалили. Садились с берега. Мужчины, разувшись, брели до лодки по ледяной воде, Таню Ника донёс на руках. Ей было хорошо на его сильных руках. Ей казалось, что она маленькая, и блаженное чувство свободы и безопасности охватило её. На лодке был мальчик-чухонец. Он распёр парус длинною тонкою косою раиной и бросил верёвки через головы усевшихся на дне пассажиров. Топорков устроился на корме и взялся за румпель.

— Готово, господа, — сказал он. — Ничего не забыли?

— Готовы, — сказал Осетров.

— Ну, с Богом!

Топорков снял фуражку и перекрестился, и все за ним осенили себя крестом. Топорков подтянул парус, и лодка дрогнула и напряглась. Её поддало снизу набежавшей волной, ещё и ещё ударили по ней волны и рассыпались дождём, обдав всех ледяными брызгами. Серебристая струя зазмеилась за кормою, лодка вздрогнула и пошла, расплёскивая носом шипящие волны. Быстро убегал берег. Кругом были только чёрные волны в лунных бриллиантах.

Таинственный луч белого света побежал откуда-то издалека, вспыхнул на волнах, перебросился на берег, и невидные в серебристом лунном сумраке сосны вдруг встали ослепительно яркие, волшебные, не похожие на сосны. Берег оказался гораздо ближе, чем думали. Луч быстро бежал по нему, соскользнул к небу, точно и там хотел что-то отыскать и снова спустился на море и там, куда он упадал, видна была кипень волн. Они казались громадными. Луч скользнул по лодке, осветил на секунду бледные напряжённые лица и снова покрыл волшебным покровом сверкающие, страшные волны. И там, где не было его света, волны казались тяжёлыми, громадными, неподвижными. Они непостижимо вставали и падали, чёрные, жуткие, готовые поглотить и лодку, и людей.

— Не найдут, — сказал спокойно Топорков, когда снова по лодке скользнул луч прожектора. — Раньше, года два назад, зверями рыскали по морю, действительно опасно было. А теперь матрос не тот. Дьявола забыл, к Господу Богу обратился. В Андреевском соборе полно. Недавно архиерея из Петербурга вызвали. Поехал, Богу молился, думал — на расправу. Толпы народа, цветы, какие набрали, бросают, карету прислали, покатили в собор. В соборе матросы, оркестр «Коль славен» играет. После службы все под благословение. Старого-то матроса-разбойника почти не осталось. Кого на фронте перебили, а кто нажился, разбогател и в деревню поехал своё хозяйство заводить. Теперешний матрос и сам не знает, что он хочет. «Царя, — говорят, — не хотим, а только и жиды нам надоели до смерти.

Хотим, чтобы Советы были, но только без коммунистов. При таком-то настроении иной раз мимо брандвахты в ста шагах пройдёшь, часового видать — вот он — рукой подать можно, а он и не крикнет ничего.

На дне лодки, у самой мачты, на подостланной шинели сидела Таня. Полежаев сел рядом с нею, заслоняя её от волн и ветра. Тесно прижалась к нему худенькая девушка, и укутанная серым платком маленькая головка упала ему на плечо.

— Спит, — тихо сказал Топорков, глазами показывая Полежаеву на Таню. — Устала сильно, да и наволновалась, верно.

Полежаев посмотрел на Таню. Близко, как ребёнок к матери, доверчиво прижавшись к нему, сидела, подогнув под себя ноги, Таня и крепко спала. Брызги волн упадали на шерсть её каракулевого сака и замерзали светлыми бриллиантами, и от них он казался серебряным панцирем.

— Сестра? — спросил Топорков.

— Невеста, — тихо прошептал Ника.

— Давно знакомы?

— С детства.

— Пусть спит, — сказал Топорков. — Это хорошо. Значит, свободу почуяла. А, верно, страдала в коммунистическом раю немало. В лице — ни кровинки.

Пенились волны. Мрачную песню пел ветер, свистал в вантах мачты и рассказывал о далёких странах запада, где нет диктатуры пролетариата, где нет ни тюрем, ни казней, нет ни холода, ни голода, но в свободном труде живут свободные люди.

Лодка трещала, падая на волны, и серебряные капли дождём сыпались из-под её киля. За кормою бесконечной дорогой уходил белопенный след и вился по волнам. На небе, в лунном сиянии чуть намечались бледные звёзды, и чёрное облако подошло к луне, и растворилось в лунном свете, и сверкающими облачками нежно вилось подле луны, венцом окружая её.

Весь мир для Ники замкнулся в одной квадратной сажени прыгающей по волнам лодки. У ног Топоркова, прижавшись к левому борту, сидели Осетров и Железкин. Топорков раскуривал трубку, и, когда чиркал спичку, нагнувшись и закрываясь от ветра, вспыхивали и выступали из мрака бледные лица Осетрова и Железкина. Они сидели, не шевелясь, и глаза их неподвижно смотрели вдаль.

Чем-то беспредельно далёким казался тот мир, что они оставили за собой. А ещё и сорока восьми часов не прошло с тех пор, как было это всё. Он, Ника Полежаев, шёл сзади Коржикова, а тот пристреливал бледных людей. Третьего дня был жив этот жалкий старик, генерал в рубашке, с розовыми голыми ногами, который, слезливо моргая, просил за сына… Был жив офицер, нервно обдёргивающий подштанники и старающийся сохранить горделивую осанку… Третьего дня шумел за стеною грузовой автомобиль, ярко горели электрические лампочки, кто-то истерично кричал, кто-то плакал и чёрная текла кровь из разбитых черепов. Таня стояла в углу у стены, и васильковые глаза её, устремлённые к небу, горели неземным огнём. С плеч свешивалась длинная рубашка, и маленькие ножки пожимались на грязной земле. Над нею золотом сверкал венец её волос, и казалась она иконой, написанной в тёмном углу подвала… Третьего дня он убил человека. Выстрелил ему в лицо в упор и не видел даже, как он упал.

Да было ли это? Могло ли быть, чтобы на оттоманке, покрытой дорогими коврами, закинув ноги, лежала Дженни и, щуря длинные косые глаза, смотрела на рюмку с ликёром, а подле лежали убитые люди. Могло ли быть, чтобы, заглушая стоны и хрипы умирающих людей, в двадцати шагах ругались и ссорились из-за их одежды русские мужики-красноармейцы!.. Сон… Кошмар… Не могло этого быть, никогда, не могло быть наяву…

Там, куда он причалит и где спокойно и мирно живут люди, он расскажет всё это, и ему не поверят… Да, не поверят, потому что так невозможно всё это.

А ведь было… На глазах у всего мира творится ужасное надругательство над людьми, и мир молчит.

Ника вздохнул.

Не надо думать об этом! Было ведь и другое. Была же опушка леса, осеянная золотыми лучами заходящего солнца, были сосны, серые внизу и красные наверху, синее гаснущее небо, свежий запах сосны и моря, тихие слова ласки. Ведь это — счастье!..

Счастье…

Бедное, одинокое счастье! Их только двое… Где отец, и брат, и сестра, где будут они счастливы? Среди чужих, голодных людей, не дома, не на Родине, не в России? Царь их и его Семья, кого учились почитать одновременно с родителями, умерли. России нет. И новое гнездо придётся вить… Где?.. Кто примет их, лишённых самого святого — Родины? Как встретят их?

Но где бы ни было это — он всю свободу отдаст на работу, чтобы спасти Россию и освободить её от дьявольского наваждения.

Шумит ветер, поёт песню в вантах, шипят и плещут волны, а на душе покой и ясная решимость.

XXVII

— Берег виден!..

Полежаев вздрогнул и проснулся. Эти слова произнёс хриплым утренним голосом Топорков. Таня не спала и тихо сидела, оберегая сон жениха.

Мрак отходил куда-то вдаль и клубился туманами на горизонте, стало видно дальше. Волны были графитового цвета, мельче, и не на каждой шипел пенистый гребень. Лодка не рыскала и не билась по волнам, а шла ровно, чуть вздрагивая, и вода кипела у её носа. Впереди мутно серела полоса берега, покрытого снегом.

— В Финляндии уже зима, — сказал Топорков, внимательно вглядываясь вдаль. Мальчик-чухонец лежал на носу и смотрел под лодку.