Изменить стиль страницы

— Ну, становись ты, что ль, первый! — сказал строго чекист. Молодой парень побледнел и торопливо стал к дереву. Чекист застрелил его из револьвера.

— Оттащите, товарищи, — сказал он остальным, и те покорно оттащили труп. — Следующий, — сказал чекист, и стал следующий…

Они перебили так вдвоём тридцать человек, обошли ещё дымящиеся кровью тела и дострелили тех, кто ещё шевелился.

Что же это такое? Какая сила с одной стороны, и какая страшная слабость — с другой!..

Как-то, месяц тому назад, Полежаев сидел в гостях у знакомых на Гороховой. В коммунальной квартире, где в пяти комнатах гнездились три родственные семьи, и в общем было восемнадцать человек, по протекции советских служащих, а в советских учреждениях служили почти все, достали настоящие чай и сахар. Кто-то принёс с дачи землянику, была мука, и барышни напекли пирожных. Был настоящий «буржуйский» чай. Шутили, смеялись, даже пели под пианино и гитару. Много было барышень, был пожилой господин, когда-то страшный либерал, написавший целый трактат против смертной казни. Ночь была белая, светлая, окна открыли и дышали свежей прохладой петербургской ночи. Вдруг неподалёку застучал на холостом ходу автомобиль и стали раздаваться редкие выстрелы.

— Кажется, стреляют, — сказала одна барышня с пирожным в руке, садясь на подоконник.

— Да, опять, — сказала другая, подходя к пианино.

— Мне Коля говорил, что сегодня двадцать восемь офицеров назначили в расход.

— Это их, вероятно, — сказала сидевшая за пианино и заиграла весёлую пьесу.

Полежаев смотрел на них. Лица всех были больные и бледные. У многих башмаки были одеты на голые ноги, потому что чулок не было в заводе.

Они были истомлены. Но в них цепко притаилась жизнь, и эта жизнь уже не чувствовала того, что рядом убивают.

Полежаев вспомнил рассуждения чеховского мастерового: «Заяц, ежели его долго бить, может спички зажигать, а кошка при долгом битье огурцы есть…»

Добились, значит, того, что зайцы стали спички зажигать, а кошка огурцы есть.

Но ведь это люди!.. Люди!..

Значит, и с людьми можно!

VI

Полежаев был погружен в пролетарскую литературу. Перед ним лежали старые советские «Известия», «Правда», «Красный солдат» и пр. Перед ним были сборники стихов советских поэтов, советская беллетристика. Во главе этого дела стоял настоящий писатель-босяк — Максим Горький, но и он уже не выгребал, более сильные и разнузданные босяки его обогнали. Ловкий и елейно-наглый Луначарский вместе с госпожою Коллонтай развращали души детей.

Новый слог, новые выражения, разнузданность мысли, хула на Бога были в каждой строке. Тон газетных заголовков, тон известий с фронта был ёрнический, босяцкий.

Листая прошлогодние газеты, Полежаев, сам участник наступления Добровольческой Армии к Москве, удивлялся, как лгали газеты. В июне 1919 года добровольцы занимали Харьков, а в газетах республики писали: «Красный Харьков не будет сдан. Империалисты всего мира обломают зубы о красный Харьков»…

Полежаев задумался. Красный Харьков был сдан и полит ещё большею кровью. «Империалисты» поломали немало зубов и были рассеяны по всему миру.

Большевики всегда нападали. Они усвоили босяцкие методы борьбы. Босяка городовой уже в участок ведёт, а он все куражится, все кричит площадную ругань и норовит в ухо заехать городовому…

С глубоким презрением отнеслись большевики к русской литературе и к поэзии. То, что читал Полежаев, не имело ни мысли, ни размера, ни рифмы. Это был беспорядочный набор слов, перед которым фабричная частушка казалась изящным поэтическим произведением. Но этим восторгались. Об этом писали серьёзные, критические статьи, это разбирали с глубокомыслием учёные старые люди. В былое время такую дребедень даже не удостоили бы напечатать в «почтовом ящике», а просто бросили бы в корзину. Здесь, в советской республике, это многим нравилось. Нравилась смелость мысли. Площадная ругань по адресу Божией Матери, поношение Бога — прельщали. Их шёпотом передавали друг другу даже верующие люди, их показывали из-под полы и ими возмущались, но в возмущении слышалось и восхищение перед дерзнувшим. Озорство увлекало. Наглость слога, стихи по одному слову в строке казались достижениями чего-то нового и великого.

Молодые люди и барышни зачитывались футуристом Маяковским, цитировали стихи пролетарского поэта Демьяна Бедного, бедного и по форме и по мысли, и преклонялись перед Александром Блоком. В нём видели апостола советской власти. Его поэму «Двенадцать» заучивали наизусть. Хула на Бога, грязная беспардонная похабщина, идеализация низменных инстинктов человека — всё, что нужно было для великого босячества — всё это было в поэме «Двенадцать».

Кто эти двенадцать? Босяки!
В зубах — цигарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз!
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
Тра-та-та!

Насилие, убийство, грабёж — все воспето и оправдано в этой поэме.

А Катька где? — Мертва, мертва!
Простреленная голова!
Что, Катька, рада? — Ни гу-гу…
Лежи ты, падаль, на снегу!..
Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг!

В поэме Блока отразилось и то презрение к России, которым отличались босяки — Спиридоны-повороты. Разве были когда-либо они русскими или хотя бы российскими? Они были не помнящими родства, губернии небывалой, уезда незнаемого, деревни безымянной.

Товарищ, винтовку держи, не трусь!
Пальнём-ка пулей в Святую Русь —
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Эх, эх, без креста!

В этом «без креста» была вся сила босячества, в нём оказалась и сила большевизма.

Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба,
Гуляет нынче голытьба!..

Гульба была приманкой для молодецких ватаг Степана Разина, гульба стала и главной приманкой большевиков. Запишись в коммунисты, стань одним из этих «двенадцати» и погуляешь и натешишься вволю.

Уж я семячки
Полущу, полущу…
Уж я ножичком
Полосну, полосну!..
Ты лети, буржуй, воробушком!
Выпью кровушку
За зазнобушку,
Чернобровушку…
Упокой, Господи, душу рабы Твоея…

Полежаев хорошо познал, что значит это чувство пьяной гульбы и добычи. Ему то, что происходило, было противно, но своих товарищей он понимал.

Была долгая голодовка. Питались из котла какой-то мутной похлёбкой, сваренной на мёрзлом картофеле. И вдруг ворвались в богатый, почти не разорённый войною польский городок. Его рота, руководимая коммунистами, разбежалась по домам. Раздались крики, вопли, стоны, грянул один, другой выстрел, потом все стихло. Улицы опустели. Все разошлись по домам. Прошло около часа — красноармеец-коммунист, лет тридцати, тип городского извозчика-лихача, весёлый, разрумянившийся, лукаво ухмыляясь, поманил пальцем Полежаева.