Изменить стиль страницы

Ошибка открылась не сразу, но, когда уже открылась, слишком трудно было её исправить. Затесавшись где-то в ноябре, ошибка переползла и на декабрь, — не сходились счета за весь год.

Проклятые семь стюберов! Эдвард потерял голову, разыскивая их из счета в счёт. Он предложил Скрооту покрыть ошибку из собственного жалованья. Это не помогло. Скроот доложил хозяину, и Эдварда выгнали из торгового дома «Годдамер и Kє».

Осенью отец с Яном вернулись из плаванья.

— Мать-Голландия!… Четырнадцать дьяволов и один покойник ей в глотку!… — сказал Ян, когда узнал о неудаче Эдварда.

Вечером дело Эдварда обсудили. Вернее, говорил один Ян, а отец молчал и курил трубку. Молчал и Эдвард.

Ян сказал, что это даже очень хорошо, что так вышло… Если для Эдварда не находится места в этом проклятом амстердамском болоте, то есть ещё в Индийском океане десяток-другой островов, где голландцы будут рады белому человеку. На Яве или на Суматре готовы первому попавшемуся амстердамцу платить триста золотых гульденов в месяц только за белый цвет кожи, а кроме того, там ещё можно заняться разведением кофе или сахара и нажить много денег. Разбогател же, говорят, Якоб Ферштег не то на хине, не то на гвоздике. Эдварда можно отвезти в Батавию на «Доротее» в следующий же рейс, и хозяин судна даже не спросит с него денег за проезд.

Эдвард замер, а отец в ответ на слова Яна кивнул головой и снова закурил свою трубку. Так судьба Эдварда была решена, и капитану Деккеру даже не пришлось потратить на это ни одного лишнего слова.

Мать достала со дна сундука старый мужнин плащ, и из серого капитанского плаща Эдварду сшили куртку с фалдами и модные узкие панталоны.

До октября «Доротея» стояла в Западных доках на ремонте и вышла оттуда заново просмолённая, с синими свежевыкрашенными бортами.

Даже Скроот начал уважать Эдварда, когда узнал, что он уезжает в Индонезию, и принёс ему рекомендательное письмо в Батавскую финансовую палату.

«Доротея» шла в колонии старым кружным путём, вокруг мыса Доброй Надежды. Им предстояло обогнуть весь огромный африканский материк и пересечь к северо-востоку по ломаной линии Индийский океан, чтобы добраться до острова Ява.

Все свои — мать, Питер, сестрёнка Трина, младший брат Биллем — провожали их в гавани, и много ещё пришло соседей и друзей.

Большой военный фрегат попался навстречу «Доротее» в самом устье Морского канала. Ветер дул фрегату в лоб, и восемнадцать лошадей тянули его на бечевах, неспешно переступая по берегу. Пушки, снаряжение и даже часть команды фрегат оставил в Ньевендипе, при входе в Морской канал.

— Из колоний идёт, — сказал помощник капитана.

У Эдварда сжалось сердце.

Плоская голландская земля долго ещё тянулась по левому борту «Доротеи». Казалось, высокие ветряные мельницы стоят прямо на воде, — линия суши сливалась с линией моря. Мельницы долго ещё махали крыльями Эдварду на прощанье. Эдвард не мог угадать, что они хотят ему сказать. «Приезжай, приезжай назад — кажется, говорила «Роза ветров». «Не возвращайся, не возвращайся больше…» — махали ему «Четыре стороны света».

Потом шхуна повернула в открытое море, и родина осталась за кормой «Доротеи».

Глава двенадцатая

«УТРАТА ЧЕСТИ»

Всё это вспомнилось Эдварду, пока он сидел в своей бамбуковой тюрьме. Он точно снова всё пережил.

Потом была Ява, столкновение с лейтенантом Ван дер Фрошем и отъезд на Суматру.

Он видел неправду. Он видел жестокое угнетение. Он видел, как малайцы гибнут от голода среди щедрой и прекрасной природы, как они изнывают в неволе на своих родных островах.

Надо открыть глаза тем, кто не знает. Надо бороться.

— Я не отступлю, — сказал себе Эдвард. — Я буду бороться. Делом и словом! — твердил он себе.

Действовать он сейчас не мог, зато мог писать.

В углу его тюрьмы стоял перевёрнутый ящик из-под индиго. За несколько медных монет сторож-малаец принёс ему гусиных перьев и пузырёк с густой синей краской, похожей на чернила. Сидя у ящика на полу, на скрещённых ногах, как сидят малайцы, Эдвард начал писать свою пьесу — «Утрата чести». В ней он хотел рассказать голландцам и всему миру о том, что делается на островах Индонезии.

Днём он писал, а ночью лежал, часто без сна, и глядел на звёзды.

Синева и бледность предрассветного неба на Суматре были как прохладные сумерки весной в Голландии.

Он вспоминал, как они с Яном впервые прибыли на Яву, два года назад.

В душный январский полдень «Доротея» вошла под завесой дождя в маленькую бухту Танджонк-Приока.

Эдвард увидел низкий берег и первые пальмы на берегу. Вместе с братом Яном они сошли на землю Явы.

Их обступили голые до пояса люди. Коричневые спины блестели от масла и пота. Ян сразу сбросил и плащ, и куртку.

— Пойдём пешком, — сказал Ян, — я знаю дорогу.

Они пошли высоким насыпным шоссе из порта в город. Слишком яркая, точно ядовитая, зелень подступала к шоссе с обеих сторон, среди зелени блестели лужи.

— Погибельные места! — сказал Ян. — Малярия.

Их обгоняли люди — пешком и в лёгких крытых повозках. Каждый спешил к заходу солнца добраться до города.

Никто не жил в Танджонк-Приоке: злая тропическая лихорадка поджидала того, кто решился бы провести ночь в этих болотных зарослях.

Около часу шли Ян с Эдвардом, пока показались первые дома — плетёные из прутьев, как корзины, на высоких подпорках.

— Что это? — спросил Эдвард.

— Батавия, — сказал Ян.

Батавия? Столица Явы? Эдвард осматривался с изумлением. Разве это город?… Каналы без оград тянулись между плетёных домов, вода в каналах была мутная, жёлтая, как кофейный настой. По воде плыли баржи, гружённые бананами, на баржах стояли тёмные, сожжённые зноем люди.

Только в центре города, на Королевском Лугу, они увидели кирпичную мостовую, сады, экипажи и каменные дома голландской стройки.

Здесь они нашли Ферштегов, в большом белом доме с мраморной террасой.

— Значит, мне не соврали, что старый Якоб Ферштег разбогател в колониях! — удивился Ян.

Двое цветных слуг низко поклонились им на парадной террасе.

Тоненькая девушка, затянутая в европейское платье, выбежала навстречу.

Девушка церемонно присела.

— Лягушонок! — вскрикнул Эдвард.

— Не Лягушонок, а Каролина! — важно поправила девушка.

Эдвард разглядывал её с изумлением. Неужели это она, маленькая Лина, Лягушонок?… Как она выросла!… Какое у ней платье!… Бархатное, пышное, с низкой талией и вырезом.

— Как вы изменились, Лина! — сказал Эдвард.

— Да! — Лина передёрнула плечиками. — Многое изменилось!

Она повела их по комнатам. У них две террасы, восемь комнат… двенадцать слуг… кучер, повар, помощник повара, два лакея, горничная, судомойка…

— Гости из Амстердама!… Гости из Амстердама! — Эльзи и Минтье запрыгали вокруг Яна и Эдварда.

Их вели из комнаты в комнату, все говорили сразу.

— Мама!… Мама!… Гости из Голландии!…

Мефрау Ферштег сидела в низком кресле-качалке и вязала. Горы разноцветной шерсти вздымались вокруг неё. На спицах застрял почти готовый красный шерстяной свитер.

«Свитер? В такую жару?…» — удивился про себя Эдвард, но остерёгся спросить.

Якоб Ферштег вышел к ним в ватном сюртуке, в тёплом пледе. Его тряс озноб.

— Я знала, что Якобу и на Яве понадобится тёплый голландский свитер, — с достоинством сказала мефрау Ферштег. — Не уберёгся мой Якоб. Заболел!…

Якоба Ферштега трясла малярия. Он очень изменился, похудел, пожелтел, под глазами у него обозначились синие круги.

— Злая батавская форма! — ёжась от озноба, сказал Якоб Ферштег.

Гостей позвали обедать. В углу большой деревянной индийской веранды села на корточки малайка в розовом саронге босая, с туго оттянутыми к затылку тёмными волосами. Малайка дёрнула за верёвку, и большой веер из пальмовых листьев заколыхался под потолком.

Перед Эдвардом поставили большую тарелку, полную сухого отварного риса.