Изменить стиль страницы

Не приспосабливаться ко вкусам и требованиям «толпы холод­ной», а осознанно и целенаправленно свершать сужденный твор­ческими силами, которые он в себе ощущал, благородный подвиг — закладывать основы русского национального искусства слова. Это и была та свободная дорога, по которой следом за ним пошли все творцы русской национальной классики и которая столь стремительно им прокладывалась, уводила его от вчерашне­го (поэт-романтик, творчество которого как раз и было источни­ком восторгов и похвал, и в связи с этим — добавлю — не бывало крупных литературных заработков) и даже сегодняшнего дня все дальше и дальше вперед — в будущее; дорога, на которой поэт встречал все меньше понимания у подавляющего большинства со­временников. «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать», — писал Пушкин в период ссылки в Михайловское. А чем более «непродажна» было его вдохновенье, тем меньше давали дохода рукописи. Отсюда — неизбежные в таких условиях — долги, правительственные ссуды в счет последующего жалованья и т. п. все более угрожающе росли. Естественно, это заставляло его все чаще и все мучительнее задумываться о будущем жены и детей. Что может случиться с ними, если его вдруг не станет. Очень жестоки­ми, но отвечающими положению вещей словами писал он об этом еще в 1833 году брату жены, которой было в это время всего лишь двадцать один год: «Если я умру, жена окажется на улице, а дети в нищете». Эти все более тревожившие его мысли достигли послед­него предела, когда на смертном одре (Арендт сразу же по решите­льной его просьбе «не скрыл», что рана смертельна) к невыноси­мым физическим мукам, которые он всячески старался скрыть от жены, прибавились и мучения нравственные. Предельным напря­жением всех своих телесных и духовных сил Пушкин делал все воз­можное, чтобы справиться и с тем, и с другим. «Меня не так легко свалить с ног», — писал он в 1831 году, узнав о неожиданной и без­временной смерти Дельвига, пережитой им тяжелее, чем все быв­шие до того потери. И вот он был свален с ног, но и тут оставался несломленным. Арендт говорил, что за время своей долголетней практики и на полях сражений, и в мирное время он был свидете­лем многих тяжких умираний, но такого мужества, которое было проявлено Пушкиным, видеть ему не приходилось.

В том же письме к Н. И. Гончаровой, в котором Пушкин благо­дарил ее за наконец-то полученное согласие на брак с дочерью, он одновременно и столь же до удивительного откровенно, сколь проницательно, как бы провидя, что лет через пять действительно произойдет (увлечение ее Дантесом), делился своими мрачными мыслями о будущих отношениях его, все более стареющего, со все более расцветающей красавицей женой. Тогда он писал о невыно­симости этих мыслей-предчувствий, о невозможности с этим при­мириться. («Я готов умереть за нее, но умереть, чтобы оставить ее блестящей вдовой, вольной на другой день выбрать себе нового мужа, — эта мысль для меня ад».)

Но теперь, умирая, он полностью отрешался от себя — думал то­лько о ней, двадцатичетырехлетней красавице с четырьмя крошка­ми-детьми, которых всей силой своей отцовской нежности горячо любил (старшей, «Машке», не было пяти лет, последнему ребенку, Наташе, всего лишь восемь месяцев), оставшейся без него с огром­ными долгами и без всяких средств к существованию. И Пушкин дал ей свой последний совет — завет уехать в деревню, выдержать двух­летний траур, а затем найти достойного ее человека и выйти за него замуж. Поэт писал ей еще в дожениховский период: «Я вас любил так искренно, так нежно, как дай вам Бог любимой быть другим» (я глубоко убежден, что стихотворение «Я вас любил...» обращено именно к ней, но если бы даже мне неоспоримо доказали, чего пока нет, что оно обращено к Олениной, ничего не изменилось бы в том душевном порыве, том музыкальном ключе, в котором сложились его последние строки). И конечно, давая этот свой мудрый и доб­рый наказ, Пушкин не толкал жену на новый брак по расчету. Всем своим существом он желал ей большого личного счастья — брака по сердечной привязанности, взаимной любви обоих супругов.

В этой связи приобретает особый смысл употребленный Пуш­киным эпитет — найти достойного человека. Ведь Наталья Ни­колаевна только что очень было увлеклась (как предугадывал, на­ходя это вполне естественным, Пушкин), но увлеклась морально, а, как показало дальнейшее, и во всех отношениях человеком недостойным, поведение которого в преддуэльные месяцы на­глядно убедило в этом поэта. С избытком подтвердилось это всей последующей жизнью и деятельностью ловкого карьериста барона Дантеса-Геккерна, об общественно грязном поведении которого мы уже знали по отзывам Виктора Гюго и Карла Маркса. А из обна­руженных в гончаровском архиве и публикуемых в данной книге писем обоих Геккернов («отца» и его приемного «сынка») читате­ли увидят, что столь же позорно-недостойно проявлял он себя и в супружеских отношениях.

И Пушкин сумел неопровержимо убедить в этом жену, дав ей са­мой возможность воочию увидеть в сложившейся — после получе­ния анонимного пасквиля и бурной реакции на него поэта — слож­нейшей и личной, и общественной ситуации всю низость поведе­ния того, кем, поверив в «возвышенность» его чувства к ней, она так увлеклась, и кто ради карьеры и денег оказался способен пойти на все — пожертвовать и своей честью, и предметом своей столь «великой страсти»: согласился во избежание дуэли на брак со стар­шей сестрой ее, Екатериной Гончаровой, а затем, чтобы оправдать себя в глазах света, не только прибег ко всяческой лжи и клевете, но и возобновил ставшие после такого брака вдвойне преступны­ми, и намеренно (во имя целей своего приемного «отца»), и нагло-циничные — на глазах у всех — любовные домогательства в отноше­нии породненной с ним этим браком (сделавшейся его bell soeur) жены поэта, неизбежно (к чему он и стремился) повлекшие за со­бой трагическую развязку. «Я заставил вашего сына, — писал Пуш­кин в преддуэльном письме Геккерну, в котором в крайне резкой — уже без всяких этикетных условностей — форме вывел напоказ все его гнусное поведение, — играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство (emotion), которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении са­мом спокойном и отвращении, вполне заслуженном».

Да, от увлечения таким человеком Наталья Николаевна навсег­да освободилась. Но трагедия от этого не стала менее трагичной.

Политические враги Пушкина — реакционная придворная кли­ка — после провала гнусной затеи с анонимным пасквилем, кото­рую Геккерн считал решающим ударом, долженствующим погу­бить поэта, судя по всему, если не в порядке прямого сговора (это было бы слишком неосторожно), то молчаливо (на столь зна­комом Геккерну «дипломатическом» языке) решились пойти на действительно последнее средство: его физическое уничтожение. Исполнителями, естественно, должна была стать все та же чета Геккернов, для которых это тоже являлось единственно надеж­ным средством самозащиты.

Направляющую, своего рода «режиссерскую» роль, несомнен­но, сыграл здесь смертельно напуганный дошедшими до него еще до пушкинского письма (в этом сомневаться не приходится) угро­зами поэта разоблачить «грязное дело» с пасквилем и тем опозорить его в глазах обоих (и русского, и голландского) дворов, Геккерн, составивший, очевидно, и план единственной возможности «легально» уничтожить своего врага — дуэли с ним, хотя и связан­ный, естественно, с известным риском для «сына» (он был опыт­нейшим стрелком, но Пушкин, как было известно и как он это и до­казал по ходу дуэли, стрелял также очень метко). Но в сложивших­ся условиях иной альтернативы не было.

Много позже Дантес прямо уверял В. Д. Давыдова (сына близ­кого друга Пушкина, знаменитого поэта-партизана Дениса Давы­дова), который случайно встретился с ним в Париже, что «и по­мышления не имел погубить Пушкина», а «вышел на поединок единственно по требованию усыновившего его барона Геккерна, кровно оскорбленного Пушкиным». Верить «добрым» намерени­ям Дантеса из всего, что мы о нем знаем, никак нельзя.